Даже рисовод из Ростова Василий Когай, тоже кореец, 7 июля 1938 года на допросе подтвердил, что в 1928 году в Москве, когда он поступил во Всесоюзную академию соцземледелия, то познакомился с резидентом японской разведки Кимом P. Н., который год спустя поручил ему «под предлогом изучения сельскохозяйственных земель выехать в Казахстан для налаживания контрреволюционной работы и подготовки повстанческих кадров. А в Ростове-на-Дону он, также по заданию Кима, собирал сведения об экономике края, расположении предприятий оборонного значения и дислокации частей РККА»[355].
Еще через месяц кадровым японским разведчиком назвал Кима хорошо его знавший капитан госбезопасности, бывший заместитель полпреда ОГПУ по Дальнему Востоку и один из создателей советской контрразведки Иван Чибисов: «…я также подозреваю в связях с японцами Ким P. Н., бывшего переводчика 5-го отделения КРО, который в период интервенции Дальневосточного края, работая в разведотделе японской армии, был секретарем корреспондента японской газеты во Владивостоке»[356]. Через две недели самого Чибисова, стоявшего у истоков создания ОГПУ в Сибири и на Дальнем Востоке, расстреляли как «японского шпиона».
Романа Николаевича в камере контролировали подсадные. В его деле подшита только одна грязная, мятая бумажка: записка-донос, но полковник А. утверждает, что их было больше. Характерен текст сохранившейся (орфография и пунктуация оригинала): «Мне известно из разсказа ар. Именитова М. С.[357] в камере Внутренней тюрьмы НКВД от 3.IX до 15.IX. 1938 с которым я находился вместе в камере в отношении арестованного бывшего сотрудника НКВД Ким следующее: Ким в разговорах с Именитовым неоднократно выражал чувства глубокой ненависти в отношении народного комиссара гр. Ежова… Считал что по вине народного комиссара было разгромлено японское отделение НКВД, так что теперь Советский Союз остался без контрразведки в отношении Японии… Так как ему была дана возможность работать, будучи в тюрьме, он часто возвращаясь с работы в камере разсказывал о том что он делал… Разсказал что в иностранной печати, которой он имел обязанность разработать, он читал статью Керенского против народного комиссара… Неоднократно с Именитовым говорил о Борис Савинковым, который он очень хвалил и в котором видел личность очень подходящей в нашем времени…»[358]
Несмотря на то что записка подписана 15 декабря, то есть через месяц после описываемых разговоров, Киму пришлось объясняться со следователем: он никому не говорил о своей работе «наверху» и уж, конечно, «о содержании документов, которые мне, несмотря на мое положение арестованного, давали прорабатывать… Говорил только, что хожу наверх на положении “временно используемого” для сдачи своих дел». Разговора о статье Керенского Ким не вспомнил, а вот Савинкова действительно обсуждали: «Я рассказал в камере о судебном процессе над ним в Ленинграде. Я, возможно, сказал тогда, что Савинков вел себя на суде очень хорошо, мужественно признав преступность всей своей предыдущей деятельности»[359]. Очень к месту пришлась зафиксированная критика Ежова. Страшного карлика уже сняли с должности главы НКВД, и его расстрел был только вопросом времени. Некоторые из «ежовцев», причастных к аресту Кима, тоже пошли по этому пути — их арестовывали и очень быстро передавали коменданту НКВД Блохину. В его распоряжении была специальная команда палачей в резиновых фартуках и перчатках, которые умывались одеколоном, чтобы хоть немного смыть запах крови своих жертв[360].
Спустя два года, весной 1939-го, в камеру к Роману Николаевичу неожиданно пришел новый начальник японского отделения контрразведки Александр Гузовский — в какой-то мере ученик Кима — и сообщил, что в его деле много сомнительного. «Наверху» это понимают, и скоро Роман Николаевич будет передопрошен. Так и произошло. Гузовский подал рапорт об очередном продлении срока следствия по делу Кима в связи с тем, что арестованным представлен ряд фактов, опровергающих имеющиеся в деле сведения[361]. Расчет Кима оправдался полностью: в замешательстве его не успели расстрелять. Потом, пока дело простаивало, изменилась международная обстановка, и его уникальные способности оказались востребованными. Теперь новые начальники с удивлением листают страницы его дела, ничего не понимая в фантастическом противоречии и нагромождении фактов. Доследование — новый шанс на жизнь.
Начинается новая череда допросов: 3, 5 и 17 июня их проводит уже новый следователь — сержант госбезопасности Дарбеев — «спец» по дальневосточникам. Снова и снова повторяются одни и те же вопросы: где и когда родился, где учился, кто родители. Как и многих других арестованных разведчиков, Кима никто не спрашивает о его подпольной работе — реальность неинтересна, пока еще идет игра «кто кого посадит». Ким уже насиделся, и он начинает раскрывать карты. 10 и 22 июня 1939 года, ровно за два года до войны, он говорит правду: «На следствии в 1937 году мне заявили, что я являюсь японцем, что Ким — это не моя фамилия, и требовали от меня, чтобы я назвал настоящую японскую фамилию… Я пытался утверждать, что никогда японцем не был, но мои утверждения не принимались следствием во внимание… Должен сказать, что я никогда не был завербован в японскую разведку… Данные мною показания в 1937 г. являются вымышленными, т. к. я пришел к выводу, чтобы скорее написать показания и тем самым дать возможность следствию закончить мое дело…»[362]
Однако закончить его дело не так просто, как кажется арестованному. В это время вопрос о связях с «японским шпионом» Кимом задают бывшему резиденту ИНО НКВД в Шанхае Михаилу Добисову-Долину. Тот, конечно, соглашается: да, связь с Кимом установил еще в 1925 году, а в середине 1930-х Ким даже порекомендовал Добисову перейти в другое подразделение, чтобы эффективнее работать на японскую разведку, что, впрочем, у него не получилось. Впервые за два с лишним года Киму и свидетельствующему против него арестованному устраивают очную ставку: почти в 11 вечера 15 июля 1939 года. В помещении присутствует Гузовский, чья заинтересованность в возвращении бывшего коллеги рискованна, но очевидна.
Добисов в неожиданных подробностях вспомнил свою «вербовку» Кимом осенью 1925 года в Московском институте востоковедения: «Ким заявил мне, что ему известно о том, что, будучи в Китае, я связался с японской разведкой… Это было начало моей шпионской связи с Кимом». Добисов выполнил задание Кима «достать материалы по Восточному отделу Коминтерна», а годом позже, перед отъездом в Китай, получил от Кима пароль для связи с японской разведкой в Шанхае — почтовую открытку, разрезанную по диагонали. Со второй половиной открытки на связь пришел сотрудник японского консульства в Шанхае Савара. С ним Добисов оставался на связи до своего возвращения в СССР в 1931 году. Потом он еще несколько раз встречался с Кимом, чтобы передать ему списки агентуры ИНО ОГПУ на Дальнем Востоке: в Корее, Китае и Японии — ими очень интересовались в Токио. Осенью 1933 года Ким сам пришел к Добисову и не один, а с неким японским дипломатом по фамилии Сато. Ему Добисов доложил о политике СССР на Дальнем Востоке, прежде всего в Маньчжурии, и о резидентурах ОГПУ. В 1935 и 1936 годах состоялись еще две встречи с Сато и Кимом: говорили об убийстве Кирова (в те годы опасная и запретная тема — формально за эти разговоры был расстрелян еще один разведчик-японовед — В. Н. Крылов[363]) и о возможных в связи с этим изменениях обстановки на КВЖД. Напоследок Добисов получил очередные разведданные от японца.