«Ушами ты можешь и впрямь похвалиться, да не всему надо верить, что говорится, — заметил на это кузнец. — Все это враки. Ну, бегали ко мне бабы, так сами же, я их не звал. Я и без них управляюсь, нечего им тут трясти юбками. Золото я делать не умею и никогда не пробовал. Оно ковкое и не стареется. Но больно уж мягкое. Мне подавай что потверже».
«А я умею резать по дереву», — сообщил Мариус, который уже примостился на краешке скамьи. Кузница к тому времени поугомонилась, и стены почти встали на место.
«Дерево меня не интересует. — Кузнец выхватил из горна раскаленный брусок и опустил в чан с холодной водой. — Деревья — что люди. Никакого тебе постоянства. Цветут, чахнут, гниют и трухлявеют. Вот что такое деревья и люди. Другое дело — металл».
«Он ржавеет», — возразил Мариус, вспомнив про скобу, которая крепила угловой стояк.
«Малость ржавеет, — согласился кузнец, — но это оттого, что он с примесями. Хочешь работать с металлом, вызнай сперва его нрав. — Он взял пруток и ткнул им в чан с водой, да так, что оттуда полетели брызги. — Это я сбиваю окалину. А потом буду ковать до тех пор, пока не выйдет по-моему».
Мариус слушал, разинув рот. С кем кузнец разговаривает, с ним или с самим собой? Кузница снова пустилась в пляс, и голос кузнеца заходил вверх-вниз. То он звучал с потолка, то — чуть ли не с самого пола.
«Металл, — вещал голос, — металл, он тоже живой. Он способен преображаться и менять наружность. Но и мягкий, он сохраняет твердость. Он неподвластен времени, и его превращения — всего-навсего мостик, по которому он гуляет от себя к себе: он как был металлом, так металлом и остается, ведь в нем заключена вечная материя, из которой сотворен мир, ты об этом не знал? Вечная материя упрятана глубоко в металл, но она шебаршится, просится наружу, и я должен ее вызволить, ясно?»
«А что будет, когда ты ее найдешь и вызволишь?» — спросил тихонечко Мариус. Бледное личико его было задумчиво. Он забился в самый угол между столом и окошком и сидел, обхватив скамью.
«А вот увидишь! — Обернувшись, кузнец заулыбался на всю кузницу. Губы его растянулись так, что черные космы съехали со щек на уши. — Тогда, считай, для меня нет ничего невозможного».
«А ты ее найдешь, эту вечную материю?»
«Неужто нет! — рассмеялся кузнец. Казалось, еще немного, и его лицо, напоминающее цветом печеное яблоко, лопнет. — А на что у меня маленький тролль в мехах? Стоит ему дохнуть посильнее, и вечная материя враз зашебаршится. Тут‑то я ее и примечу, уж будь уверен».
Мариус покосился на мехи и еще крепче вцепился в скамью, — никак оттуда послышался скрип? Но то скрипнула дверь, и в проеме воздвигся Нильс-Олав, он стоял, не зная, куда девать свои длинные руки.
«Я за Мариусом, — сказал он, сощурившись в темноту. — Мать велит ему идти домой».
Кузнец шагнул к двери и мотнул головой на стол: «Вон он. Да ты присядь, раз уж пришел сюда. Неужто я не поднесу тебе кружку? Гости у меня бывают не часто».
В кузницу заглядывает закатное солнце. Ровно дышит кузнечный горн. Из мехов не доносится ни единого звука, а кузнец ковыляет взад и вперед, напоминая расхлопотавшуюся хозяюшку. Он ставит перед Нильсом-Олавом кружку и наполняет доверху. Нильс-Олав, помешкав, садится, отпивает глоток, другой. Ему вдруг становится до того хорошо и уютно с кузнецом, которому от него ровным счетом ничего не нужно. Его шишковатый лоб распирают мысли. Вот они уже устремляются вниз по голосовым связкам, превращаясь в слова. Кузнец располагает к доверию. Он так умно и ненавязчиво задает вопросы, он разговаривает с ним всерьез. Здесь не нужно опасаться, что тебя выставят на смех. Как ни велика вселенная, а вот поди ж ты, ужалась и уместилась в этой тесной комнатушке, где пылает горн, и тени на стенах пускаются в пляс. А не приходило ли кузнецу в голову, — сам‑то Нильс-Олав раздумывал над этим всю студеную зиму, — что хорошо бы смастерить лодку, которая плавала бы не по воде, а под водой. Лодка эта должна быть закрыта со всех сторон, и двигать ее будет морское течение. А не то можно приспособить к ней крылья от ветряка и вертеть их изнутри за воротило.
Кузнец слушает с интересом, только вот насчет крыльев от ветряка сомневается. Можно ведь сделать и по-другому. Вечная материя, из которой сотворен мир, в основном залегает в металлах, но мельчайшие частицы ее рассеяны и в воздухе, и в воде, и в огне, и в земле. Что, если ее оттуда вытянуть мощным магнитом? Или же взять и попробовать соединить эти стихии по двое, — вдруг да народится новая сила, которая будет двигать лодку и по воде, и под водой, и по воздуху.
Так далеко в мыслях Нильс-Олав ни разу не заносился. Ну, а почему бы и нет? Его большие руки, подрагивая, лежат на столешнице. Руки у него золотые, он знает. Только бы приложить их к чему‑то стоящему.
Мариус сидит в своем уголку и дивится на отца. Может, кузнецу слушать интересно, а ему, Мариусу, — нет. «Пойдем, — говорит он и встает со скамьи. — Нам пора домой».
Проходит с месяц. Кусточки и травы, пережившие зиму, зазеленели, оделись цветом. Солнце поджаривает белый песок, по которому волокут лодки. Каждый день, после обеда, кузнец прогуливается по городку, мотая руками и грозясь мальчишкам, и чуть ли не каждый вечер у него в комнатушке сидит Нильс-Олав, слегка подавшись вперед и выложив руки на стол. Он отпивает из кружки глоток, другой, мысли его сбегают вниз по голосовым связкам и, соскакивая с языка, превращаются в слова, иной раз он даже не поспевает за ними и останавливается на полуслове: о чем бишь он толковал? Кузнец слушает и делает свое дело. Пыхтят мехи. Из горна с треском разлетаются искры. Обрубки металла в руках кузнеца гнутся и меняют наружность. Когда он стоит у горна, кажется, будто и сам он начинен искрами, А голос Нильса-Олава звучит в полутьме все заунывнее, и под конец Мариус, что сидит в своем уголку, лопоухий, бледнющий, серьезный, поднимается: «Пойдем‑ка домой, а то мать ждет».
Малене стоит на пороге. Она совсем расплылась — ведь она опять понесла. Лицо у нее круглое и мучнистое. Она сердито глядит на луну.
Заходит солнце, и восходит солнце, и в один прекрасный день у Острова бросает якорь большой корабль. Пойте, фанфары, трубите, трубы! Тру-ту-ту-ту, тра-та-та-та! Прибыли знатные гости! Два матроса на весельной шлюпке перевозят их на берег. На носу сидит женщина в серебристом плаще, позади нее — черный, как сажа, мужчина, у которого на плече примостилась яркоперая птица, а на корме восседают три господина в черном, один из них выглядит куда как вальяжно. Это возвращается на Остров Нильс-Мартин со своею свитой.
Шлюпка уткнулась в песок. Матросы спрыгнули, помогли господам выбраться и снесли на берег несколько тяжелых сундуков. Потом они столкнули шлюпку на воду и погребли к кораблю. У черного человека в одной руке дорожный мешок, в другой — золоченая клетка. Птица у него на плече вдруг забила зелеными крыльями, стала тюкать желтым клювом воздух. Рыбачки, те попятились к дюнам. А Мариус уже мчался за фогтом и пошлинником.
Оповестил их — и пулей назад: пока‑то они дойдут!
Еще в дюнах он уловил голоса, это на берегу помаленьку собирался народ, правда, в некотором от гостей отдалении.
Нильс-Мартин представился и отрекомендовал свою свиту: «Фрёкен Изелина, моя нареченная. Господин Хокбиен, мой стряпчий. Его племянник и помощник господин Первус Хокбиен. А это — мой чернокожий слуга Руфус».
Фогт отвесил гостям поклон. Пошлинник обратился к ним с приветственной речью и тут же запнулся, — у него задергался глаз. Потоптавшись на берегу, — фрёкен начала уже выказывать нетерпение, — гости двинулись на Гору. Впереди — фогт с пошлинником, за ними — Нильс-Мартин со своей нареченной, следом — господа Хокбиен, а замыкал шествие чернокожий слуга. Островитяне медленно расступились, давая им дорогу. Они вроде бы и признали Нильса-Мартина в дородном мужчине, и все же их разбирало сомнение. Два господина, что поуже в боках, поразили их своим сходством: оба одеты в черные сюртуки с длинными фалдами, у обоих — прямые смоляные волосы, разделенные слева белой стрелкой пробора. Только у одного лицо изрыто морщинами, а у другого — гладкое, как ненадеванный шелковый плат. Слугу, что гордо нес черную голову меж дюн, разглядеть поближе отважились немногие. Да и то, птица била крыльями, темная кожа лоснилась на солнце, — поди разбери, человечье ли у него лицо. Мариус, который собрал вокруг себя любопытных, поименно называя гостей, поручился, что слуга — вовсе не выходец из преисподней.