Если разобраться, я ведь почти ничего не забыл. Ничего!
Я помню, до сих пор отчетливо помню, как мы с парнями из бригады «Бешеных» входили в брошенные города на планете Тайга. День за днем входили в небольшие местные городки, и все они были пустыми…
Пустые города напоминают кладбища. Только это не те аккуратные, ухоженные кладбища довоенных времен с выровненными оградками, цветничками, крашеными яйцами на Пасху и налитыми стопочками у подножия памятников. На официальных кладбищах, хоть их и называют царством мертвых, больше чувствуются руки живых и даже некоторое нарочитое кокетство вечной памяти.
Брошенные города скорее напоминают поспешные, массовые захоронения в пору военных действий, своего рода кладбища–многоэтажки, когда времени мало, работы много, и каждого надо все–таки сгрузить в яму и чисто по–человечески предать земле. Потом все уходят, и остаются только насыпанные холмики. Места, где люди перестали быть людьми, они вроде рядом, но их уже нет…
В брошенных городах тоже нет никого. Это сразу ощущается кожей, нервами, каждым сегментом брони, как только ты входишь в такой город, осторожно пробираясь между домами с темными, слепыми окнами, ржавыми водопроводными лужами, обгорелыми головешками и брошенными впопыхах вещами. Даже удивительно, сколько вещей оказывается в непривычных местах и в самых неожиданных сочетаниях: детская коляска до краев наполнена старыми туфлями и зацеплена ручкой за крючок водонапорной колонки, в лохматую клумбу воткнут острием нераскрытый пляжный зонтик, стиральная машина с вываленными, будто кишки, внутренностями почему–то стоит посередине дороги, а влажный асфальт тротуара усыпан цветными фотографиями, как красивыми осенними листьями… Гуляет ветер, хлопают ставни, где–то поскрипывает, потрескивает — но все равно кажется, что здесь стоит мертвая тишина…
Вдруг — неожиданный, живой звук, кто–то шумно бросается к нам из–под развалин. Ребята реагируют мгновенно, привычно, те, кто на открытом месте, приседают на одно колено, вскидывая винтовки, кто успевает — прыгают за углы и заборы…
Молниеносная вспышка очередей. Оказывается — собака. Здоровенная псина, овчарка, когда–то ухоженная, откормленная, балованная, теперь разлетается на ошметки.
— А кто ее знает? Может, бешеная… — пожимают плечами стрелки.
Идем дальше…
И опять глухая, ватная тишина, которую не могут разбавить случайные механические звуки.
Покинутый город словно задает вопрос — почему? Где же вы, люди, что с вами стало? Только этот вопрос не услышишь, его можно лишь увидеть и почувствовать. Если бы я был художником, я бы попробовал нарисовать тишину брошенных городов, безнадежно глядящих на вас темными, подслеповатыми окнами…
— Мертвецы, когда умирают, выглядят до ужаса мертвыми, — сказал когда–то на заре веков один из литературных классиков.
Эта древняя фраза царапнула меня еще на первом курсе университета. Со временем бы забылась, наверное, как забылось многое из того, что когда–то читал запоем, не спал ночами, шалея от необъятности книжной мудрости…
Жизнь не позволила забыть. Потом, на войне, я вспомнил эту фразу и понял, что хотел сказать классик этим тройным подчеркиванием смерти. Мертвые, брошенные тела выглядят так, словно они не принадлежат уже не только себе — вообще никому, даже этому миру не принадлежат. Брошенные, забытые, сломанные куклы, в которых уже совсем не узнаются люди…
Я помню, как на той же Тайге мы закрепились на преобладающей сопке в квадрате 18–14. Ее южный, пологий склон порос извивающимися разлапистыми соснами и жестким, как проволока, багульником, северный же, крутой склон был голым и продуваемым, только щетинился соломой прошлогодней травы.
Враг ожидался как раз с севера — удобная позиция для обороны: видимость, обзор, промеренные расстояния, заранее пристрелянные точки, ответный огонь, можно пересидеть на южной, удобной для маскировки стороне.
Мы долго там стояли, почти две недели. А чуть ниже, под линией окопов, лежал труп, брошенный здесь еще до нас. Труп как труп, ничего выдающегося: защитный х/б комбинезон, черная вязаная шапочка, горные ботинки с пневмозащелками. От ветра и солнца он совсем завялился, можно сказать — мумифицировался, лицо и кисти рук стали совсем черными, темнее, чем у негров. Он вроде даже не пах, так что мы решили — пусть валяется. Хотел земли — вот она, вся перед ним! И птички поют, и солнышко светит, и ветерок шелестит сухой травой — лежи и завяливайся до антрацитового оттенка…
Дня через два мы начали называть его Тим. Так и распределяли сектора наблюдения для часовых — по левую руку от Тима, по правую… Когда глотали спирт в глубине укрепточки, неизменно поднимали тост за то, чтобы Тим быстрее воссоединился с остальными однополчанами. Мол, не суетись, Тим, прояви терпение, подожди своих, а мы уж не подведем, поможем им тебя догнать…
Нет, несмотря на то, что мы его окрестили, ничего человеческого в Тиме совсем не чувствовалось. Брошенная кукла, над которой можно и пошутить от нечего делать. Если бы я был художником, я бы нарисовал черное, смазанное, давно потерявшее черты лицо Тима под шерстяной шапочкой того же цвета. Как лик войны, допустим…
* * *
…Когда распахнулась дверь, я уже больше ничего не чувствовал, онемело не только тело, мысли тоже онемели и словно бы заморозились. Я просто и тупо высчитывал на пальцах — сколько раз откидывалась на ночь койка. В тот момент мне казалось самым важным, самым жизненно необходимым это понять. Два? А может быть, три? А может — два, три — это мне только кажется, это я так себя успокаиваю — два, три! На самом деле койка откидывалась только один раз, единственный раз, и, значит, прошли всего одни сутки, меньше суток…
С открытой дверью в камеру ворвались звуки и запахи. И тепло! Такой горячий, ласковый, долгожданный воздух!
— Эй ты, живой там? Выходи!
Знакомый голос… Откуда я его знаю? Ах да, это же Гнус Хиггерс! Первый лейтенант Гнус…
Я вышел, цепляясь за стены обеими руками. Так и шел — полусогнувшись, тело никак не могло поверить, что ему можно выпрямиться.
Из подвала мы поднимались, как показалось мне, очень долго. Гнус бодро, не оглядываясь, шагал по ступенькам, а я поспешал за ним с грацией инвалида, пытающегося успеть на уходящий автобус.
На плац–площадке все так же дул ветер, хрустел на зубах мелкий, неуловимый песок. Но это был теплый песок, и ветер показался мне просто горячим, восхитительно свежим ветром! И небо над головой!
Рваный… точно, он, мелькнул где–то сбоку бесплотной тенью.
«В роте все в порядке, тебя утвердили командиром второго взвода, — быстро шепнул он мне в самое ухо. — А уголовные теперь ждут какого–то Князя, авторитета, грозятся — вот сам Князь в хату заедет, тогда посчитаемся…»
— Солдат Рваный! — немедленно рявкнул Гнус. — Я!
— Пошел на х…!
— Есть, господин офицер–воспитатель, сэр!
— Бегом, я сказал!
— Есть! — метнувшись в сторону, крикнул Рваный уже на бегу.
В тот момент кличка Князь не вызвала у меня никаких ассоциаций…
— Штрафник Кир, ко мне! Строевым шагом — марш!
Это Диц, капитан Диц, не сразу сообразил я. За его спиной — старший сержант Градник, из вольных, заместитель командира нашей первой роты, занимавший эту должность ввиду нехватки офицерских кадров.
Подошел, как мог, чеканя шаг вялыми ногами, вытянулся по стойке «смирно», со страхом ожидая неизбежного удара макушкой в небо. Сознание все–таки возвращалось, а вместе с ним и привычные ощущения. Только почему–то везде под кожей покалывали мелкие, острые иголки…
— Что за шаг, солдат?! Почему маршируем, как беременный бегемот по болоту?! — с ходу накинулся на меня Градник, усатый, краснолицый, этакий образец сержанта–служаки, который и родную мать выстроит по стойке «смирно» за ради строевого порядка.
Отрицая беременность, я как мог подтянул живот и выпятил грудь.
— Что за стойка, солдат?! Почему крючок на воротнике расстегнут?! — продолжал отчитывать свирепый сержант.