Пели дружно и зычно, отстукивая каблуками по мостовой; бойкая песенка разносилась по безлюдной темной улице. Во время коротких пауз слышался только скрип ружейных ремней, стук подкованных сапог и опять: раз, два, три…
Дружинники свернули в переулок. Светились во тьме окна их завода; казалось, он приветствует их, дружески щурясь. Через застекленную крышу в ночь выливался желтый свет. Наконец-то дома!
Патера толкнул локтем Пепика, шагавшего рядом:
— Пой, Пепик. Не бойся, зубы не отморозишь!
Тот размашисто шагал, слегка согнувшись, своей обычной настороженной боксерской походкой. Лицо у Пепика было, как всегда, серьезное. Толчок в бок вывел его из раздумья, он кивнул и запел, не обращая внимания на резкий ветер.
Оказалось, что у Пепика тонкий «козлетон», дисгармонирующий с внушительными басами, слившимися в дружный хор. На фоне этого хора блеющий голосок Пепика напоминал мотылька, заблудившегося над гладью реки. Он пел так фальшиво, что шагавший рядом Етелка вскоре взбунтовался.
— Знаешь, лучше не пой. Занимайся своим боксом. У меня, парень, душа музыкальная, мне твой «козлетон» просто зарез. Тебе бы петь в хоре церковных сторожей и богомолок…
— Когда нужно будет выжить мышей из дому, позову тебя спеть, Пепик! — вставил из заднего ряда «кабальеро» Сантар.
— Факт! — подтвердил Патера. — Треснутая дудка, а не голос!
Пепик перестал петь, но не изменил серьезного выражения лица, только флегматично пробормотал что-то вроде: «Вы еще мне будете говорить!» И продолжал шагать как ни в чем не бывало. Разве он уверял, что он Карузо? В чем же дело?
Дружина промаршировала в распахнутые ворота; у проходной ей салютовал ночной сторож Бейшовец. Старый служака знал толк в таких делах: несмотря на проклятую ломоту в пояснице, он вытянулся в струнку, приложил руку к козырьку и стоял так, пока мимо него не прошел последний боец. Он знал что к чему!
— Ай да дедка! — крикнули из рядов. — Что за выправка! Такая была только у покойного генерала Лаудона да вот у Бейшовца из нашей проходной!
— Ра-а-азойдись! — раздалась команда.
По бетонированному двору простучали шаги, звякнули стальные подковки на сапогах. Дружинники разошлись, разговаривая. В темноте, у входа в цех, слышались крепкие шуточки, смех и возгласы. Напряжение прошло. Никто не говорил о победе, никому не нужно было громких слов. Победа стала чем-то физически ощутимым: она чувствовалась в выражении лиц, в прищуренных глазах, в соленых словечках, в радости, для которой не нужно особых деклараций, — победа была во всем.
Адамек в зимней куртке стоял в дверях цеха, задумчиво покуривая. Он ухватил Патеру за рукав.
— Пошевеливайся, Йозеф, я хочу поспеть на поезд.
— Поди погрейся еще минутку, пока я сдам пушку. Встретимся у ворот.
Остались пустяки: сдать оружие, так же запросто как ты его взял, с улыбкой похлопать по спине товарищей, как и они тебя. До свиданья, ребята, завтра опять помаршируем, чтобы не зажиреть.
Не задерживаясь больше, Патера поспешил через двор к проходной. Адамек, жестикулируя, беседовал со сторожем.
— Ну, пошли!
Удивительное дело: шли они рядом по ночным улицам и именно сегодня, когда есть о чем говорить, почти все время молчали. Город засыпал после беспокойного дня, уже присмиревший, затихший. Дома закрывали глаза. Ветер дул в лицо, когда они шли по площади Инвалидов. Названивая и грохоча, промчался переполненный трамвай.
Наконец молчание стало тяготить Патеру. Ведь был такой день! Патера не любил многословия и высокопарной болтовни о больших делах, но сейчас у него была потребность поговорить, излить душу. Хоть сегодня! Боже, что за молчальник этот Адамек, слова из него не вытянешь. Ведь сегодня он дождался того, чего ждал четыре десятка лет, за что дрался, получая удары полицейских дубинок.
А он шагает, держа под мышкой поношенную сумку, покачивая седой головой, сипло покашливает и молчит как пень!
Подходя к перекрестку, где они обычно расставались, Патера не выдержал:
— Как твой абрикос, Алоис? Выживет?
Адамек очнулся от задумчивости и пожал плечами.
— Весной видно будет.
— Если ты о нем как следует позаботился, выживет.
— В том-то и дело! — кивнул Адамек и опять умолк.
На перекрестке они остановились. Патера извлек из кармана окурок и чиркнул спичкой, но назойливый ветер задул огонек у него перед носом. Ч-черт! Патера чиркнул другой раз, третий, ворча и сражаясь с ветром. Адамеку невтерпеж стало глядеть на эту возню, сердитым жестом он вынул зажигалку в виде патрона.
— Говорил я тебе, Йозеф, заведи себе такую штуку, не связывайся со спичками.
Патера закурил и задумчиво держал в руке зажигалку.
— Так, так, — сказал он, затягиваясь, — что ты насчет всего этого скажешь?
— Все в порядке, — отозвался Адамек с обычным спокойствием.
Патера рассердился.
— В порядке! Каменный ты человек! Только разве это порядок? Мы победили, победили по всему фронту! Они и очухаться не успели, как полетели вверх тормашками. Это же было… ну… ты знаешь, бывали дни, когда всякая дрянь торчала у нас перед носом и заслоняла завтрашний день. А теперь!.. Вот и у нас на заводе: не говорю, что нам надо задрать нос, но факт, что мы твердо стоим на ногах и никто не заставит нас отступить. А?
Адамек серьезно слушал, кивая головой. Когда Патера замолчал, он неторопливо ответил:
— Ничего нового ты мне не сказал, Йозеф. Мы победили, да! Так оно и должно было быть. Я только думаю, что нам может выйти боком, ежели мы зазнаемся, сдвинем шляпу на затылок, мы, мол, победили, нам море по колено. Может, иные умные головы так и представляют себе. Таких надо отрезвить, да поскорей. Сейчас все только еще начинается, ты это помни.
— Как это понимать? Что мы вернем им кормушки?
— Ну уж это нет! — Адамек решительно махнул рукой. — Они свою игру проиграли, но смирятся с этим не так-то легко. Теперь-то и поднимется шум. И у нас и за границей. Погляди только, что делается на свете, и поймешь. Классовая борьба, братец, это не игра в лото: проиграл, и клади фишки. Они будут и хитрить и кусаться, как крысы, будь уверен! Чего только они не выдумают, у многих из нас от этого, может быть, голова пойдет кругом. Почитай, что было в свое время в Советском Союзе, — узнаешь, какие бывают дела. И еще одно: теперь надо поплевать на руки да взяться как следует за работу. При протекторате многие привыкли лодырничать. Вот хоть бы и Берка: у него это в крови, забывает, трепач, что теперь другое время. И не он один. А теперь мы отвечаем за все… За все, да!
Адамек замолк, надсадно закашлялся, потом продолжал сипло:
— Это как с моим саженцем; посадишь его, он привьется. Очень хорошо! Но потом, если хочешь абрикосов, не храни на сеновале. Сам по себе он не вырастет — ни черта не получишь… Я иногда еду в поезде и думаю обо всем этом…
Патера курил и слушал. Он прав, этот старый мудрец, он бьет в самую точку. И все-таки Патера недовольно покачал головой и швырнул окурок в канаву.
— Верно, Алоис. Но, по-моему, сегодня можно и порадоваться, а не ворчать и пророчествовать.
— Кто тебе сказал, черт подери, что я не радуюсь?
— Глядишь сычом, словно у тебя что-то украли. Хотел бы я знать, когда ты будешь хоть капельку доволен.
— Кто тебе сказал, что я недоволен? — сердито прервал его Адамек. — Да еще сегодня! Что ты ко мне прицепился, юнец? Я очень даже доволен. Но только я не теряю головы, чтобы не лишиться того, чем я доволен. Ну, мне пора, а то поезд уйдет из-под носа. До завтра, Йозеф, увидимся в цеху. Как твой малыш? Привет ему от старого ворчуна, каким ты меня считаешь. Наша Яруна переболела корью. Намаялся я с ней: все «расскажи да расскажи сказку, дедушка, нет, не эту, эту я уже знаю»… На нее сказок не напасешься, самому мне, что ли, на старости лет из пальца высасывать? Погоди, и тебя это ждет!
Они пожали друг другу руки, и Адамек пошел через затихший перекресток.
Он был уже на рельсах, когда Патера спохватился, что не отдал ему зажигалку.