— Когда мы двинемся дальше? — спросил Лазецкий на литературном немецком языке.
— Да… не знаю, — длинный Ханс почесал голову. Бриху показалось, что он заметил на его топорном лице усмешку превосходства. Потом немец добавил, улыбаясь, будто торговец, который не может вовремя поставить товар нетерпеливому заказчику: — Вот когда Герман придет… Не раньше.
— А когда же, черт возьми, явится этот ваш Герман? — разнервничался теперь и Камил Тайхман, не слезая со своих чемоданов. — Герман, Герман — существует ли вообще этот Герман? Нам нужно что-нибудь реальное, а не пустые посулы! Мы платим наличными, уважаемый! Он придет утром?
— Может быть, — сказал Ханс и вперевалку пошел к двери.
Борис шевельнулся, тихо зашептал:
— Вот оно! Довольно с ним нянчиться, надеюсь, Раж, вам теперь все ясно… Я пойду за ним следом и позабочусь… приготовьтесь в путь…
— Погодите! — остановил его Ондра. Он оттащил Ханса в сторону и что-то долго шептал ему на ухо. Тот слушал, кивая головой, потом недоуменно взглянул на Ондру, сделал отрицательный жест, но потом все же молча кивнул еще раз, вернулся на свой стул и перебросил мешок через жердочку. Громкий вздох облегчения! Ханс приподнялся, погасил керосиновую лампу, открыл ставни. Никто не мог уснуть; хижину наполнил запах керосина, чад ел глаза, а воображение потрясали кошмарные картины, от которых сжималось сердце. Ветер за окнами длинным помелом разметал тучи, вытряхивая из них по временам летучий дождик; капли дробно барабанили по деревянной крыше.
Когда придет Герман… А уши заложило страхом, и они слышат только приближающиеся крадущиеся шаги… Лучик света — откуда? Светлячок, летающий в ночи… Брих сидел между Рией и Эвой на скамье, неотрывно глядя в ветреную темноту. А мысли! Так и ворошатся в мозгу… «Герман, нацист Герман! Быть может, убийца… Быть может, его руки обагрены кровью людей! Украинцы, евреи, французский рабочий, кочегар Андре, — помнишь?! — профессор из Варшавы и другие… Другие, согнанные насильно, ограбленные, вне себя от ужаса и боли, толпы изможденных тел, гниющих в предоставленных им помойных ямах гитлеровского рая! Скольких я знал? А дым, поднимавшийся над Освенцимом, Майданеком, Бухенвальдом, Берген-Бельзеном! Четыре года назад я двинулся в путь на родину. Ехали в длинном составе, набитом телами и страхами, поезд то пятился, то неуверенно въезжал на переезды; женщины падали в обморок от духоты, а мимо проплывали разбитые бомбежками фабрики и сожженные города, страна воющих сирен, куда, верно, не возвращались даже перелетные птицы; здесь горел сам воздух! Мертвенная тьма поглотила мир, и тьму эту прорезали лишь мигающие огоньки на станциях. Пьер вспоминал свой Париж. Он зацепился в памяти Пьера перекрестком незнакомых улиц, где продавали цветы. Пьер был рабочим картонажной фабрики и давал себе клятву прежде всего разделаться с Петэном, изменником, сволочью. Потом жениться на Марсели. Он показал Бриху любительскую фотокарточку с загнутыми уголками; с фотографии улыбалась черноволосая девушка — опираясь о велосипед, она стояла на маленьком мостике над речкой. Это и была Марсель. Французы сыты по горло предателями. Знаешь, кто победил Францию? Торговец, фабрикант, тип в кожаном пальто! Однажды после налета, когда они вытаскивали из-под обломков мертвых, Пьер погасил голубой пламень сварочного аппарата и ни с того ни с сего сказал: «Надо бы нам обещать друг другу, что мы сделаем все, лишь бы это не повторялось. Ради этого вот, — он с горечью повел вокруг металлическим клювом аппарата, — не стоило трудиться. Сколько человеческого труда здесь погребено!»
Они пожали друг другу руки — больше Брих никогда не видал Пьера. Но были другие, они говорили на всех языках в сердце нового Вавилона, который не успел достроить свою башню. Одних он понимал при помощи слов, других — с помощью взглядов, жестов, предложенной сигареты. Во всех было что-то общее. «Выжить!» — говорили они друг другу глазами при встрече. Пережить этот гнилой, старый, обанкротившийся мир — и начать снова. Не умереть!
— Спите? — раздался рядом голос Эвы. Брих не ответил — он не мог отрешиться от своих дум; не двинулся, даже ощутив, как легкая рука обвила его шею. Эва устало склонила голову к нему на плечо, от ее шелковистых волос где-то у самого лица Бриха пахло ароматом тонких духов. Шаги, шаги в темноте?.. Что ей от меня нужно? Ему захотелось отодвинуться от этой иностранки, но он не шевельнулся, даже когда его пересохшие губы закрыл поцелуй, причиняющий боль, — скорее укус! Он заметил, как брезгливо отстранилась от них темная тень Рии. Ему показалось, что он уловил удивленный, горький вздох. Брих прошептал Эве:
— Все это бессмысленно. Оставьте! Я не могу, понимаете, не могу так жить! Вам этого не понять!
— Боитесь? — шепнула она ему на ухо.
Он кивнул.
— Кого? Не меня ли?
Брих покачал головой:
— Нет! Эх, стукнули бы меня по голове дубинкой… Все… все — только обман!
Рука Эвы соскользнула с его шеи. Они зашептались, словно боясь нарушить сон остальных, и без того прерывистый и неглубокий. Разговаривали ли они вообще? Ему казалось, они молчат и отвечают друг другу мыслями, лишь иногда произнося вслух обрывки фраз, непонятные для третьего человека.
— Деньги не упрекайте, они — мертвы. Но необходимы, — убеждала Эва.
Немного погодя Брих ответил:
— У моей матери их не было. Она умерла оттого, что их недоставало. А отец? Я его не помню. Он вернулся с войны с какой-то скрытой травмой и умер от нее. Но теперь мне начинает казаться, что он умер от чего-то другого, чего я не понимал до сих пор. Почему он умер? Без славы, без денег! Напрасная смерть! Он был машинистом, водил паровозы и вернулся с победоносной войны побежденным!
Эва молчала, снова положила голову к нему на плечо.
— Бедняга! Но не надо быть сентиментальным — кого вы упрекаете?
— Я как раз ищу, кого можно упрекнуть. Жизнь? Нет! Слишком общее понятие, ссылка на то, чего нельзя постичь. Но я как-то начинаю понимать, что существует причина, подлинная причина того, почему этот незнакомый мне человек должен был умереть!
Эва предложила ему сигарету, щелкнула зажигалка, огонек на секунду осветил ее лицо. Оно не имело выражения — лицо куклы. Ничего не прочитал Брих на этом лице. Только когда огонь погас, она заговорила:
— Мы оба… Впрочем, нет, оставим это, вы не поймете… Скажите, может ли такой человек, как я, — может ли он любить? Имеет ли право?
Он погладил ее по волосам:
— Важно — сумеет ли…
Эва отстранилась от него.
— Довольно, — перебила она с оттенком разочарования в голосе. — Вы жестоки.
— Быть может, — допустил он. — Но вам что-то было от меня нужно…
— Да, признаюсь, — было, но оставим и это. Поздно!
Она поднялась и отошла в темноте к первой свободной койке, легла на одеяло, не сняв ботинок, и уставилась во тьму. Закрыть глаза! Брих услышал чей-то шепот, полный многозначительных пауз, узнал Ондру. И всхлипывание. Потом — тишина. Кто-то упрямо курил, алый глазок описывал круги, вспыхивая в темноте.
Неизмеримые, бесконечные часы ползли к утру.
Полусон-полубдение, нечто вроде липкого обморока, в котором фантазия заставляет течение жизни идти вспять. Полнокровные, одутловатые лица, словно вылепленные из тумана и дыма, обрывки фраз, оборванные жесты, лишенные смысла, звуковой фон… Толпы! Измена! Нас предали! А называется это просто: Мюнхен! В тот день ты стоял где-то около Национального театра… О, эта глухая, растерянная тишина! И репродукторы, из которых выскальзывают одни и те же четыре аккорда арфы. Какой-то человек ухватился за фонарный столб, словно хочет извергнуть из себя все то, что его душит. И старая дама, рыдающая на углу! Нас обманули! Глаза людей… Обманули! Измена! Нас продали! Рабочие проходили по городу, неся мятеж на своих губах. Измена! А потом — слякотный март и грохот мотоциклов. Тогда умерла мама. А что потом? Потом… тьма! Ворота университета захлопнулись перед твоим носом, — и пошли допросы! «Ты будешь барином, Франтишек», — говаривала мама. Смешно! И снова толпы: «В от-став-ку! В от-став-ку!» Слышишь? Как все это связано между собой!