Пепик уходит подогреть заклепки и, вернувшись, наклоняется к Патере. Лицо у него серьезное.
— В городе что-то затевается. Сегодня в утренних газетах… И сейчас мне сказали…
Патера прекращает работу, отирает лоб тыльной стороной руки, вешает молоток на кронштейн и привычным движением лезет в карман. Затянуться для успокоения!
— Этого надо было ожидать.
Коротко проголосил гудок, грохот умолк, рабочие уселись завтракать, неторопливо жуют. Не успел Патера вынуть из своего мешочка ломоть хлеба, как Тоник Ирасек трогает его за плечо: «Йозеф, на партком, внеочередное заседание!» — и мчится дальше. Патера, стряхнув с головы и со спецовки пыль и серебристую дюралевую стружку, отправляется в маленькую комнату для заседаний. Там встретили его возгласами «ура» и, прежде чем начать заседание, жали руку, хлопали по плечу и спрашивали:
— Йозеф, хвастайся: сколько?
— Чего сколько?
— Ну, кило, конечно!
— Мальчишка небось здоровяк, весь в отца!
— Я думал, у тебя будет девочка, ты ведь у нас тонкая штучка!
Адамек постучал карандашом по столу.
— Я думаю, каждый из вас смекает, что заваривается…
Ни в тот день, ни на следующий Патера не вернулся к молотку; Пепик работал один. Собрания, собрания, собрания, телефонные звонки… Что нового в правительстве? Долетали новости одна за другой, в заводской столовой за обедом шли бурные споры. Кончилась утренняя смена, но по домам никто не расходился. Завод кишел людьми, они толпились во дворе и в столовой, то и дело скрипела дверь цеха, люди собирались группами, слышались вопросы. Дед Митиска ковылял от группы к группе, взволнованно пыхтел своей короткой трубочкой и пророчествовал.
Все собрания и собрания! У Патеры уже болели глаза от едкого табачного дыма. Комнату проветривали и продолжали совещаться. До чего он устал! Немного довелось ему поспать в последние дни, сынишка-то крикун… Во время заседания, пока неистовый Батька, которому кровь бросается в голову даже по всякому пустяковому поводу, махал кулаками и стучал по столу, Патера вдруг почти с удивлением вспомнил все, и ему захотелось попросить слово и сказать: «Товарищи, у меня родился сын, слышите? Я знаю, вам это уже известно. Но ведь это имеет прямое касательство к нашему разговору! Я из этого мальчишки сделаю настоящего парня, черт возьми! А что сделали бы из него они? Да посмей они только пальцем шевельнуть!..»
Они посмели!
Весть о том, что министры подали в отставку, облетела завод, под сводами цеха стало тихо. Но только на мгновение! Потом взметнулся шум голосов. Патера увидел, что дед Митиска машет руками и пыхтит трубкой. Глаза у него сердито блестят из-под щеточки седоватых бровей. «Так и есть! Не говорил ли я! К черту! Жулики!» У Патеры уже не было времени слушать возмущенного старика, — в дверях стоял Адамек и звал его. Вместе с несколькими членами комитета Патера побежал к Высочанскому Народному дому.
И в тот же вечер в цехе было созвано общезаводское собрание. Никогда не собиралось там столько людей — все смены из всех цехов! Кузнецы и токари, фрезеровщики и сливки завода — шлифовальщики, такелажники и чумазые кочегары из котельной, служащие из конторы, люди самых разных убеждений и взглядов; были среди них и интриганы и зазнайки. Пришел директор и два его заместителя, один из них был известен как махровый национал-социалист; этот только сидел и испуганно хлопал глазами.
Люди стояли у конструкций, теснились у входа, сидели на ящиках и на столах, — куда ни глянь, глаза у всех блестят.
Первым выступил Адамек, он говорил спокойно и деловито, но жестикулировал чуть взволнованнее обычного; размахивал руками, однако до ругательств и крепких словечек не унижался.
— Мы все здесь разные люди, — обратился он к собравшимся, — это яснее ясного! Одни соображают быстро, другим нужен тумак в спину. По-моему, они получили его сейчас. Не так ли? Вон там я вижу Сладека, мы с ним недавно поцапались, не так ли, Лойзик? Но это ничего, товарищи. Сейчас все должны понять, что дело уже не только в борьбе между партиями. Да, не в этом дело, товарищи! То, что сейчас происходит, касается нас всех, кто бы что ни думал. Касается тех, кто тут работает, тех, кому по-настоящему дорога республика. Нет, мы не застигнуты врасплох! Что сейчас нужно? Нужно, чтобы мы, все мы, громко и решительно сказали тем господам: этот номер не пройдет. Этого мы не допустим, этому будет конец. Ловчили, спекулировали, провоцировали, а теперь предали…
Патера прочитал резолюцию, его голос разносился по всему цеху. Голосовали в суровом молчании. Поднялись все руки, кроме двух-трех. Под сводами цеха грянул «Интернационал», и через открытые ворота песня понеслась в ночь.
И вот потянулась эта ночь, с пятницы на субботу. Почти все рабочие остались на заводе. Контрольные часы в проходной, постукивая, отмеривали время, оставшееся до утра; с неба сыпались снежинки, трепеща в желтоватом свете, падавшем из окон.
Завод бодрствовал.
К утру Патера вернулся в цех с заседания комитета и в уголке, у парового отопления, увидел скорчившуюся сонную фигуру. Пепик Ворачек!
Пепик дремал, свесив голову на грудь и обхватив руками колени. Патера потряс его за плечо: «Вставай, кофе на столе!» Тот замигал, как разбуженная сова, вскочил, потянулся и зевнул.
Патера заметил, что товарищ как-то странно мнется.
— Ты что, Пепик?
Ворачек подошел к нему и, отводя взгляд, подал ему сложенный листок.
— Слушай, Йозеф, сегодня ночью я заполнил ее… эту анкету. Отдашь ее там, а?
Он был не первый, кто этой ночью подходил к Патере с таким же делом. Приходили и другие, но Патеру особенно тронул простой и решительный тон напарника. Они сели рядом. Пепик поделился с Патерой хлебом и зельцем, за ним он сбегал вечером к матери. Они съели этот «завтрак» в один присест, и оба почувствовали себя бодрее. Анкету Пепика Патера спрятал в карман и кивнул.
Часа через два все рабочие завода высыпали в распахнутые ворота на улицу. Был крепкий мороз. Плотной толпой они шли по заснеженной дороге, сливаясь с толпами рабочих других заводов, шли, согретые собственным дыханием, гневом и движением… Патера рядом с Ворачеком, рядом со всеми.
Шли и пели!
Так все это было. А теперь — спать! «Хорошенько высплюсь к завтрашнему дню», — радуется Патера, шагая по ночной улице. Он ускоряет шаг, и через минуту его ботинки уже стучат по деревянной лестнице и подковки звякают по кафельному полу галереи.
В лицо пахнуло теплом. Патера поспешно закрыл дверь и на цыпочках подошел к постели жены. При слабом свете затемненной настольной лампы он увидел, что жена еще не спит, глаза ее полуоткрыты. Детская кроватка таинственно тиха.
— Не спишь?
— Нет. Жду тебя.
Патера виновато опустил голову. От его пальто все еще веет холодом улицы.
— Видишь ли, мне пришлось остаться там… Вчера вечером…
— Знаю. Мама принесла мне газету.
Патера с молчаливой гордостью поглядел на жену и кивнул. Неловкими пальцами он приподнял покрывало над кроваткой и заглянул в темное углубление, где тихо дышит дитя. Ш-ш-ш!
Присев на скамейку у погасшей печки, Патера с волчьим аппетитом съел картофельные кнедлики с луком, в полутьме нащупал кофейник с еще теплым суррогатным кофе и запил им свой ужин, чувствуя, что ему стало теплее и прибавилось сил, потом потянулся и зевнул. Жена уже уснула. Теперь еще пару затяжек и на боковую. Э, нет, здесь курить нельзя, надо приучиться выходить на галерею. Черт бы побрал заведующего жилищным бюро, теснимся в одной комнате с крохотной каморкой для матери, а он, пока к нему не придешь с криком, не потрясешь кулаком над головой, пальцем о палец не ударит. Свинство!
Патера покурил на галерее, опершись о железные перила и глядя в темный двор. Во всех окнах уже темно, только окна студии под крышей бросают в туманные потемки яркий сноп света. На галерее безлюдно и тихо, все соседи спят. Откуда-то сверху слышится скрип двери, на секунду в дверную щель доносится музыка по радио и тотчас смолкает.