А потом — ну и ночь была! Подай то, подай другое, сбегай за углем, не кури, выйди за дверь. Жди и жди. А старый маятник на стене — стук да стук. В квартирке все вверх дном…
А где была Аничка? Спала в комнате Бриха. Бледная девчушка, сиротка. Патера с женой взяли ее к себе, когда брат Войтех не вернулся из дрезденской тюрьмы, а его вдова вскоре после войны умерла от порока сердца. Они любили девочку, как свою. Патера торчал в передней на старом сундуке, подперев голову руками. Часы летели. К нему вышла старуха мать, но они почти не разговаривали: мать была глуховата, пришлось бы кричать, а шуметь нельзя. Она принесла ему чашку жидкого кофе и кусок хлеба, Патера разом проглотил то и другое и снова ждал, напрягая слух. «Хотите прилечь у меня?» — спросил его после полуночи Брих. Но не успел Патера ответить, как из комнаты послышался протяжный и сдавленный стон, почти крик, внезапно оборвавшийся. Оба вздрогнули. Патера закрыл лицо руками и почувствовал на своем плече судорожно сжавшуюся руку Бриха. «Спокойно! — прерывистым голосом прошептал сосед. — Все обойдется!»
А потом была только тишина и Патера опять одиноко сидел в темной передней. Из комнаты вышла акушерка с белой повязкой на голове, вслед за ней доктор. Он успокоительно похлопал Патеру по руке: «Мальчик. Все в порядке, поздравляю… А в другой раз обязательно в родилку! Дома это неудобно и небезопасно», — добавил он с упреком и поспешно ушел, опасаясь вопросов; у него было мало времени, и он уже знал, что значит иметь дело с новоиспеченными папашами.
Пришли соседи по дому. Патера растерянно отклонял их помощь.
— Сын, у меня родился сын! Слышите, люди, это мальчик, гром меня разрази!
Наконец, когда Патера уж и не надеялся, его впустили домой. В кухне все так изменилось… Странное чувство! В комнате было тихо, царил полумрак, пахло мылом и дезинфекцией, в плите потрескивал огонь, пожирая куски угля, в окна стучал ветер.
Мать и дитя спали, утомленные борьбой. Патера вздохнул. Все это было так обычно и необычно, так просто и так чудесно. Затаив дыхание, он глядел на измученное лицо жены, думая только о ней. Власта моя! Мать показала ему что-то завернутое в белое пуховое одеяльце. Патера удивленно посмотрел на красное сморщенное личико, потом снова поднял взгляд на жену и заметил, что глаза у нее полуоткрыты. Какая бледная! И маленькая, словно съежилась от боли. Власта хотела что-то сказать, но он покачал головой: «Шшш!» Она прикрыла глаза и устало улыбнулась, Патера глядел ей в лицо, ему почему-то было немного совестно. Что бы такое хорошее сказать ей? Новая, почти мучительная нежность переполняла его грудь и, не находя слов, выливалась во взгляде.
— Было очень трудно?..
Жена подтвердила глазами: «Да»; но это был уже безбоязненный и даже лукавый взгляд, как будто она хотела успокоить мужа. Патера положил голову на теплую подушку, и тоненькая струйка живого дыхания защекотала его грубую, словно дубленую кожу. Он закрыл глаза.
Вот оно, новое таинственное существо! Сколько они его ждали, сколько Власта тайком пролила слез, мечтая о нем. Когда ребенок жил еще в ней, — сейчас кажется, это было так давно! — помнишь, она иногда брала твою руку и прикладывала ее к круглому животу. «Слышишь?» Из теплых глубин тела доносились глухие, но настойчивые и быстрые толчки, чувствовалось легкое шевеление, словно лягушка дрыгала лапками. Все это ощущала твоя рука. А теперь… С сегодняшнего дня все иначе, только погляди! Звучнее стучат часы, теплота в комнате какая-то мягкая и благоуханная. Лампа светит веселее, и даже старуха мать кажется помолодевшей…
Но хватит размышлять, у папаши масса дел. Он записывает их в блокнот: завтра же достать весы. И коляску. Зарегистрировать в муниципалитете прибавление семейства. Что еще я забыл?
Бегаешь по улицам как ошалелый, а когда возвращаешься домой и на цыпочках входишь в эту мягкую тишину, кажется, будто в тебе что-то поет.
Вчера утром, когда Патера ехал на завод, он не мог избавиться от смутного ощущения какой-то вины. Несмотря на события, взбудоражившие тихую гладь его домашнего быта, он помнил, что над страной собираются тучи, что близка буря.
На завод! Не только любопытство влекло туда Патеру. Все важные минуты своей жизни он пережил в этих стенах. Стачка и увольнение в 1933 году, потом эти дни осенью 1938 года, когда они шли на демонстрацию к парламенту. А ненастный март девятьсот тридцать девятого! Мимо заводских ворот мчались в город немецкие мотоциклисты. Все это Патера пережил на заводе, среди своих; он знал завод, как свою крепость. Гестаповцы увели его прямо от верстака, даже не разрешили помыть руки и снять спецовку. Они так жаждали жестокой расправы, что избили Патеру еще на заводе, около проходной, в полутемной комнатушке… Когда оккупантов прогнали, Патера вернулся на завод и вместе с товарищами поднимал его из тяжелого молчания, из руин, в которые превратили его за две недели до освобождения американские бомбардировщики. Тут он встретил всех своих. Вместе они ругались, плевались от ярости и работали до упаду. А вскоре завод национализировали, и тогда они поняли — это их завод.
«Скорей бы доехать!» — думал Патера вчера утром в трамвае. В отвисший карман зимнего пальто он сунул бутылочку спиртного. «Выдуем с ребятами за здоровье моего пацана», — думал он, и ему казалось, что трамвай тащится страшно медленно.
Едва только Патера переступил порог проходной, как сразу попал в водоворот. В цехе его встретили восторженным громовым гоготом, дружеские кулаки колотили его по спине, словно град, десятки жилистых рук ухватили Патеру, и, как ни вертись, тумаков не миновать. Клепальщики не отличаются деликатностью барышень, и Патеру потрепали как полагается. И все же он чувствовал, что, несмотря на грубый смех и ядреные шуточки, которыми товарищи потчевали его всю смену, что-то тревожное носится в воздухе. Он видит озабоченные лица Адамека и Машека; среди металлических шаблонов пружинистым шагом прохаживается красавец Сантар, на заводе его прозвали «кабальеро», на ящике сидит сухонький старичок Митиска и что-то взволнованно втолковывает мастеру. Тот только машет рукой и, как ошалелая муха, носится в своем белом халате среди железных конструкций. Патера кивает головой поджарому Ферде Мрачеку, кому-то машет рукой, с кем-то перекидывается несколькими словами.
Его напарник Пепик Ворачек здоровается, не меняя обычного угрюмого выражения лица, неловко бормочет слова поздравления: «У тебя, слышь, мальчишка, а? Ну, ну…» — и, быстро наклонившись, принимается подключать пневматический молоток к компрессору. Больше этот молчальник ничего не скажет. Патера работает с ним уже второй год.
— Ну, Пепик, как работалось?
— Ммм… Ничего.
Такой бирюк этот Пепик: тихий, серьезный и всегда аккуратный, гибкий, как ласка. Он один из лучших боксеров полусреднего веса в заводской команде. Ходит немного боком, помахивая руками, всегда готовый вскинуть их к мускулистой груди и принять боевую позицию. Перед матчем Пепик бывает сосредоточенно молчалив, из него тогда и слова не вытянешь. Придешь в раздевалку, а он в уголке, около душей, упражняется, делает выпады, молниеносно выбрасывая в воздух левую руку: раз-два, левой-правой. Атака на воображаемого противника заканчивается мощным боковым ударом и скачком назад. Пепик замечает, что на него смотрят, смущенно опускает руки и объясняет, отводя взгляд: «Вечером борюсь с Бурдой. Теперь он не возьмет меня неожиданным выпадом!» Пустив душ, он с наслаждением пыхтит под струей ледяной воды.
Патера любит его. Однажды он попытался вовлечь Пепика в партию. Тот внимательно его выслушал, наморщил лоб, кивнул головой и ничего не сказал. Он думал. Анкету он взял, тщательно сложил пополам и запер в свой ящик. Больше они на эту тему не говорили. Патера знал этого работящего парня, знал, что, хотя Пепика интересует спорт, а не политика, Пепик — свой человек.
— Ну, взяли, Пепик!
Молоток Патеры выстреливает первую очередь по листовому железу, присоединяя свой стук к грохоту, от которого сотрясаются своды цеха. Кажется, что ты на фронте, во время ожесточенной перестрелки. Тра-та-та, тра-та-та — стучит молоток по головкам заклепок, которые вгоняет Пепик в просверленные отверстия. Тра-та-та. Адский грохот, не слышно даже песенки, которую сам насвистываешь.