Не теряя бодрости от беспрестанных препятствий, епископ Левдовальд, человек совестливый и верный своему долгу, удвоил рвение и старания отыскать преступника и проникнуть глубину тайны этого ужасного злодейства. Тогда Фредегонда употребила средства, которые она берегла на крайний случай; убийцы шатались вокруг епископского дома и старались в него проникнуть; Левдовальд должен был день и ночь окружать себя стражей из своих слуг и церковников[325]. Его твердость не устояла перед такими тревогами; дело, начатое сперва довольно гласно, затянулось и предпринятое по римским законам следствие вскоре было забыто, подобно тому, как было забыто намерение предать Фредегонду суду франкского племени, созванного по салийскому закону[326].
Слух об этих происшествиях, мало-по-мало распространившийся по всей Галлии, достиг до короля Гонтрана в столице его, Шалоне-на-Соне. Беспокойство его при этом известии было так сильно, что даже вывело его на минуту из той политической беспечности, которая была так ему по нраву. Его характер, как мы уже видели, состоял из самых странных противоречий; обыкновенно он отличался кротким благочестием и строгой справедливостью, но из-под них, так-сказать, вскипали и по временам вырывались не совершенно угасшие остатки дикой и кровожадной натуры. Этот остаток германской свирепости обнаруживался в душе самого доброго из меровингских королей, то вспышками дикой ярости, то хладнокровными жестокостями. Вторая жена Гонтрана, Австрегильда, постигнутая в 580 году болезнью, от которой не чаяла исцеления, возымела варварскую мысль умереть не одной и требовала, чтобы в день ее погребения оба врача ее были обезглавлены. Король обещал это, как дело самое обыкновенное, и велел отсечь врачам головы[327]. После такого подвига супружеской угодливости, достойного самого свирепого тирана, Гонтран с неизъяснимой легкостью снова возвратился к привычкам своего отеческого управления и к обыкновенному своему добродушию. Узнав о двойном преступлении убийства и святотатства, в котором общий глас обвинял вдову его брата, он почувствовал непритворное негодование, и как глава семейства Меровингов, счел себя обязанным исполнить великое дело патриархального суда. Он отправил послами к владельцам, правившим от имени гильперикова сына, трех епископов, Артемия санского, Агреция труанского и Верана кавальйонского, из Арльской Области. Эти послы получили приказание истребовать от нейстрийских владетелей полномочие отыскать, посредством торжественного исследования, виновника в злодеянии, и волей или неволей представить его королю Гонтрану[328].
Три епископа прибыли в Париж, где воспитывалось дитя, именем которого, уже два года, управлялось Нейстрийское Королевство. Быв допущены в правительствующий совет, они изложили предмет своего посольства, упираясь на великость злодеяния, за которое король Гонтран требовал наказания. Когда они кончили речь, тогда тот из нейстрийских вождей, который первенствовал между опекунами юного короля и назывался его кормильцем, встал и сказал: «Нам тоже очень нелюбы такие злодейства и мы все более и более желаем, чтобы они понесли наказание; но если кто-либо есть среди нас преступный, то не вашему королю он должен быть представлен, ибо мы сами имеем средства обуздать, с королевского соизволения, все преступления, у нас совершаемые[329]».
Эта речь, по-видимому, твердая и достойная, прикрывала ответ уклончивый, ибо нейстрийские правители более заботились о соблюдении осторожности с Фредегондой, нежели о независимости королевства. Послы это поняли и один из них отвечал с жаром. «Знайте, же, что если совершивший преступление не будет открыт и выведен на чистую воду, то король наш придет с войском и разорит всю эту землю огнем и мечем; ибо известно, что та, которая колдовством извела Франка, та самая мечем умертвила епископа[330]». Нейстрийцы не устрашились такой угрозы, зная что у короля Гонтрана всегда не доставало решимости, когда надлежало действовать. Они повторили свой прежний ответ, и епископы прервали это бесполезное свидание, заранее отвергнув восстановление Мелантия на руанском епископском престоле[331]. Но едва они возвратились к королю Гонтрану, как стараниями королевы и влиянием, которое она снова приобрела кознями и страхом, Мелантий был восстановлен. Этот человек, достойное создание Фредегонды, в-продолжение более пятнадцати лет ежедневно восседал и молился на том самом месте, где пролилась кровь Претекстата[332].
Гордясь таким успехом, королева увенчала свое преступление новой дерзостью, знаком невероятного презрения ко всему, что осмеливалось ей противодействовать. Она приказала всенародно схватить и представить себе крепостного раба, которого сама подкупила для исполнения злодейства и до того укрывала от преследований. — «Так это ты», — сказала она ему с притворным негодованием: «ты заколол Претекстата, руанского епископа, и породил клеветы, которые обо мне распространяют»? Потом приказала бить его при себе и выдала родственникам епископа, вовсе не заботясь о последствиях, как-будто человек этот ровно ничего не знал об умысле, которому послужил орудием[333]. — Племянник Претекстата, один из числа грубых Галлов, которые, подражая германским обычаям, дышали мщением и всегда ходили вооруженные подобно Франкам, овладел несчастным и подвергнул его пытке в собственном своем доме. Убийца не заставил ждать своих ответов и признаний: — «Я нанес удар» — сказал он: «и для того получил сто золотых солидов от королевы Фредегонды, пятьдесят от епископа Мелантия и пятьдесят от здешнего архидиакона; мне обещали, сверх-того, отпустить на волю меня и жену мою[334]».
Кàк ни положительны были такие показания, однако ясно было, что они не могли привести ни к каким последствиям. Все общественные власти того времени тщетно старались оказать содействия свое в этом ужасном деле; аристократия, духовенство, даже самая королевская власть остались бессильными для наказания истинных преступников. Племянник Претекстата, убежденный в том, что не добудет иной расправы, как только силой собственной руки своей, покончил все дело поступком достойным дикаря, но в котором, может-быть, столько же было отчаяния, как и зверства; он обнажил свой меч и изрубил на куски раба, брошенного ему в добычу[335]. Таким образом, как случалось почти всегда в это беспорядочное время, единственным возмездием за кровь было свирепое убийство. Только народ не изменил погибшему епископу: он украсил его именем мученика и в то время, когда церковное управление ставило на епископский престол одного из убийц, а прочие епископы называли его братом[336], руанские граждане поминали в молитвах своих имя Претекстата и склонялись пред его гробницей. Прославленное таким народным почитанием, воспоминание о святом Претекстате перешло века, оставаясь предметом набожного благоговения верующих, знавших его по имени. Если подробности жизни Претекстата, вполне человечной по ее несчастьям и проступкам, могут несколько затемнить славу его святости, то по-крайней-мере возбудят к нему чувство сострадания; и разве нет чего-то трогательного в характере этого старца, заплатившего жизнью за чрезмерную любовь свою к тому, кого он воспринял от купели, осуществляя таким образом идеал духовного отчества, установленного христианством?