Члены совета рано собрались на второе совещание, и король, совершенно оправившись от своей неудачи, явился туда в назначенное время[271]. Чтобы найти средство согласить данную им накануне клятву с желанием мщения, в котором королева продолжала упорствовать, он употребил все свои словесные и богословские познания; пересмотрел собрание уставов и остановился на первой статье, по которой епископ подвергался самому тяжкому наказанию, а именно низложению. Ему надлежало только обвинить руанского епископа в новом преступлении, указанном в этой статье, чтò, впрочем, нисколько его не затрудняло, ибо, надеясь, как он рассчитывал, на единогласие собора, он дал себе полную свободу лгать и возводить поклепы. Когда судьи и подсудимый заняли те же места, как в предшествовавшем заседании, Гильперик начал говорить, и с важностью учителя, толкующего духовное право, произнес: «Епископ, уличенный в краже, должен быть отрешен от епископской должности; так постановлено в церковных уставах[272]». Члены собора, удивленные таким приступом, в котором ровно ничего не понимали, спросили все вдруг, кто этот епископ, которого обвиняли в краже. — «Вот кто» — отвечал король, обращаясь к Претекстату с какою-то наглостью: «он самый; и разве не видали вы того, чтò он украл у нас[273]»?
Они в самом-деле вспомнили две связки тканей и мешок денег, которые король показывал им, не объясняя, впрочем, откуда они явились и какое, по его мнению, имели отношение к обвинительным уликам. Кàк ни оскорбительно было для Претекстата это новое нападение, однако он терпеливо отвечал своему противнику: «Мне кажется вы должны вспомнить, что по отъезде Брунегильды из Руана я отправился к вам и объявил, что у меня остались на хранении вещи этой королевы, а именно пять больших и тяжелых тюков; что слуги ее часто являлись ко мне за ними, но что я не решался возвратить их без вашего согласия. Вы мне сказали тогда: сбудь с своих рук эти вещи; пусть они возвратятся той, кому принадлежат, чтобы из-за них не вышло у меня ссоры с племянником моим Гильдебертом. Возвратившись в мою епархию, я отдал служителям один из тюков, потому-что они не могли более унести с собой[274]. После того они опять приходили просить остальных, и я снова испрашивал соизволения вашего велелепия (magnificence). Вы мне отдали такой же приказ, как и прежде: Прочь, прочь все эти вещи, епископ; боюсь, чтоб они не возродили ссоры. — И я отдал им еще два тюка, а два другие остались у меня. Для чего же теперь клевещете на меня и обвиняете в краже, ибо тут дело о вещах не похищенных, а данных мне на сбережение[275]».
«Если залог этот дан был тебе на сбережение» отвечал король, придавая, нисколько не смутившись, другой оборот обвинению и меняя роль истца на роль допросчика: «если ты был хранителем, то зачем вскрыл один из узлов и вынул оттуда кайму, затканную золотом, которую изрезал на куски и раздавал злоумышленникам для изгнания меня из королевства[276]»?
Подсудимый отвечал с прежним спокойствием: «Я уже сказал тебе раз, что эти люди дарили меня. Не имея у себя в то время ничего, чем бы я мог отдарить их, я брал оттуда и не считал это дурным делом. Я признавал моим собственным достоянием то, чтò принадлежало сыну моему, Меровигу, которого я был восприемником от купели[277]». Король не знал, чтò отвечать на эти слова, в которых с таким простодушием выражалась отеческая любовь, обратившаяся в престарелом епископе в постоянную страсть, ежеминутно наполнявшую его помыслы. Гильперик чувствовал, что средства его истощены; за самоуверенностью, которую он обнаружил в начале, последовало недоумение и почти замешательство; он внезапно прекратил заседание и удалился, еще более расстроенный и недовольный, нежели накануне[278].
Всего более беспокоила его мысль о том, как примет его, после подобной неудачи, властолюбивая Фредегонда; и кажется, что в-самом-деле, по возвращении короля во дворец, там разразилась домашняя буря, совершенно его смутившая. Не зная как, в угоду жене своей, уничтожить старого и безобидного пастыря, которого она поклялась погубить, он призвал самых преданных себе членов собора и между прочими Бертрана и Рагенемода. — «Признаюсь» — сказал он: «я побежден речами епископа, и знаю, что он говорит правду. Кàк же поступить мне, чтоб исполнить над ним волю королевы[279]»? Прелаты в затруднении не знали, чтò ответствовать; они хранили смутное молчание, как вдруг король, возбужденный и будто вдохновенный той смесью любви и страха, которая составляла его супружескую привязанность, продолжал с жаром: «Подите к нему, и как-будто советуя от себя, скажите: «Ты знаешь, что король Гильперик добр и жалостлив, что он легко склоняется на милосердие; смирись перед ним и объяви в угоду ему, что ты виноват в том, в чем он тебя обвиняет; тогда мы все бросимся к ногам его и вымолим тебе помилование[280]».
Точно ли епископы убедили своего легковерного и слабого собрата в том, что король, раскаявшись в гонениях на него, желал только избавиться от стыда, или они настращали его, уверив, что правота перед собором не спасет его от королевского мщения, если он будет упорствовать и пренебрегать им, — только Претекста, напуганный также и тем, что знал раболепство и продажность своих судей, не отвергнул таких странных советов. Предложенный ему бесчестный способ он признавал последним средством спасения, подавая таким образом жалкий пример душевного бессилия, которое заражало тогда даже тех, на ком лежала обязанность поддерживать, среди этого полу-расстроенного общества, долг совести и правила чести. Снискав благодарения, как-будто за полезную услугу, от того, кому изменяли, епископы возвратились к королю Гильперику с известием об успехе своего посольства. Они обещали, что подсудимый, слепо вдаваясь в сети, во всем сознается при первом вопросе, и Гильперик, избавленный этим заверением от труда изобретать какое-нибудь новое средство для оживления судопроизводства, решился предоставить его обыкновенному ходу[281]. И так, дела были отложены до третьего заседания совершенно в том положении; в каком они были при окончании первого, и свидетели, уже являвшиеся однажды, снова были призваны для подтверждения прежних своих показаний.
На другой день, по открытии заседания, король, как-будто просто возобновляя речь, произнесенную им два дня назад, сказал подсудимому, указывая на стоявших свидетелей: «Если ты только хотел воздать этим людям дарами за дары их, то для чего требовал от них клятвы в верности Меровигу[282]»? Кàк ни поколебалась совесть Претекстата после свидания его с епископами, однако, движимый побуждением стыда, превозмогавшего все его страхи, он отступился от лжи, которую должен был изречь на самого себя. — «Каюсь» — отвечал он: «я просил их быть к нему дружелюбными, и призвал бы на помощь не только людей, но даже ангелов небесных, если б имел на то силу, ибо он был, как я сказал уже, духовный сын мой по крещению[283]».
При этих словах, которые, казалось, обнаруживали в обвиненном намерение продолжать свою защиту, король, взбешенный обманом в своих ожиданиях, разразился ужаснейшим образом. Гнев его, столь же бурный в ту минуту, сколько прежние уловки его были кротки, ввергнул немощного старца в нервное потрясение, мгновенно уничтожившее в нем остатки нравственной силы. Он пал на колени и, простершись ниц, сказал: «О король, премилосердый, согрешил я против Бога и против тебя! Я, гнусный душегубец, хотел убить тебя и возвести на престол своего сына[284]». Лишь-только король увидел противника у ног своих, гнев его утих, и лицемерие одержало перевес. Притворяясь увлеченным в избытке своего волнения, он сам стал на колени перед собранием и вскричал: «Слышите ли, благочестивые епископы, слышите ли признание преступника в его гнусном умысле». Члены собора вскочили с своих кресел и, окружив короля, бросились поднимать его; одни были умилены до слез, другие, может-быть, внутренне смеялись над странной сценой, которую приготовила вчерашняя их измена[285]. Лишь-только Гильперик встал, то как-будто не имея силы сносить присутствия такого великаго преступника, приказал вывесть Претекстата из базилики, и вслед за тем удалился сам, предоставив собору совещаться, по обыкновению, для произнесения суда[286].