Смотрю и смотрю в медвежьи глаза, чтобы потом рассказать о них.
Бить? Нет, ни за что! Отвожу дуло ружья в сторону и нажимаю спусковой крючок. Живи, Топтыгпи! Может, твои дети или внуки станут цирковыми артистистами и я буду аплодировать их талантам. И вообще-то я могу стать твоим убийцей!
Пуля шлепнулась о какое-то дерево. Медведь прошелся по кругу, словно в танце, и спорой иноходью, так удивительной при его тучности, помчался к перешейку.
- Не туда! Там - смерть! - кричу ему тревожно.
Он будто понял меня. Круто свернул к переходу и скрылся за пригорком.
А у ручья - не смерть? Идут беспокойные минуты. Митино ружье молчит. Слабо донесся свист, а выстрела там и не было. И я вздохнул облегченно.
Подбежал Лях. Лицо потное. Шрам горит. Шапчонка чудом держится на левом ухе.
- На меня не пошел. Светрило, кажется. Ты промазал, что ли? - И он начал бранить Митю: - А тот свистун небось под самым носом пропустил! Морду бы ему побить за это! Какая туша ушла!
А мне досадны его переживания, и сам он становится противным. Человек работает станочником на лесозаводе. Заработки, как говорится, дай бог каждому. Свиней дома откармливает. Ну зачем ему убитый медведь? Да он, кажется, ни перед косулей, ни перед оленем не устоит…
И вдруг, словно утверждая мою мысль, Лях вскинул ружье и выстрелил. К его ногам упал кровавый комок лесного доктора-дятла.
Тут я шагнул к нему и, не пряча злость свою, сказал:
- Волк ты, Васька, кровожадный! Что же ты делаешь в своём доме?
- Ну, ты легче на поворотах,- ощетинился он. - Не то…
Не знаю, что произошло бы между нами, если бы из-за орешников не показался Дмитрий. Лицо парня сияет счастьем. Чему радуется - не поймешь сразу.
Лях загреб щебнем свою жертву и, нахохленный, вышел навстречу Уткину.
- Почему не бил-то?
- Как не бил?- Парень смерил его насмешливым взглядом. - Дважды ударил: в профиль и в фас.
- Что городишь? Свихнулся, что ли, с испугу?
- Да стрелял же, честно говорю! Только не из ружья, а вот из чего. - Он расстегнул ватник и, к нашему удивлению, показал фотоаппарат. Потом с живостью начал рассказывать мне: - Смотрю, мчится этакая махина, с бизона ростом. А у меня точки съемки уже подготовлены и аппарат перед глазами. Щелкнул в профиль. Бежит ближе. Свистнул - остановился. Щелкнул крупно в фас. Ох и снимочки будут! А глаза! Видели бы, какие это глаза! В них все сразу - растерянность и решимость, страх и отвага, даже мысль видна.
- Смотрел, Митя,- говорю. - Но ты лучше видел…
- Понятно! - отрубил Лях и зло плюнул в сторону. - Черт меня дернул пойти с такими!
Вобрав в плечи морщинистую шею, он зашагал вниз, в мутную синь вечера.
- Чужак! - коротко оценил его Митя.
И я был согласен с ним. Такому, как Лях, лес - поле боя.
УЧЕНИК СОЛОВЬЯ
Осколок крупповского металла, так и не извлеченный хирургами, опять уложил меня в постель. Было трудно. И не столько от боли, притерпелся за много лет, а от того, что на дворе - и звон, и жужжание, и цветение, и весенняя теплынь, а я, огороженный стенами, глотал пилюли.
Врачи твердили: «Главное - покой». Жена перед уходом на работу раскрывала окно в сад и предусматривала все, чтобы мне не пришлось вставать. Только сын Геша был иного мнения. Утрами, приоткрыв комнату, он спрашивал:
- Ты, пап, скоро встанешь?
- Не знаю,- выговаривал я с трудом.- Может, скоро.
Геша вздыхал, моргал влажными глазами и скрывался за дверью.
В одно утро за окном на расцветшей черешне неожиданно запел дрозд. Старался изо всех сил, но чувствовалось, молод еще, недоучен. И все-таки пел приятно. Не Косой ли? Другой, пожалуй, не осмелится на такую близость к человеку. Посмотреть бы!
И - решаюсь. Опираясь о спинку кровати, потом о шкаф и стол. Вот и окно. Прямо в весну! Белая ветка постукивает по стеклу, а где-то на верхушке дерева - певец. В глазах рябит, ничего не вижу. Геша в соседней комнате зубрит теоремы об углах.
- Подай-ка, - говорю, - сынок, бинокль.
Он вбегает в комнату и радостно вскрикивает.
- Ура! Папка ходит!
- Тсс! - предупреждаю я и киваю на дерево. - Слышишь? Не наш ли Косой пожаловал? Давай бинокль.
Долго всматриваемся. Наконец отыскиваем птицу. Окрашенная утренними лучами, она кажется отлитой из меди. Вот склонила к нам голову: правый глаз прикрыт пленкой, точно лепестком. И мы с Гешей почти одновременно воскликнули:
- Он! Наш Косой!
Мне долго не выстоять, и сын провожает меня в постель, Косой вновь запел. Я слушал и думал о нем.
Прошлой весной я увидел его на камне в лесу уродливым пуховичком. Лапки беспомощно раскинуты, клювик приоткрыт, а правая сторона головы кровоточит. Перед ним - приподнятая голова гадюки. Работает язычком, готовая впиться.
Отогнал я змею. Поднял дрозденка. Попоил изо рта, как поил в детстве слабых цыплят. Он похлопал клювиком, значит, должен выжить. Гнездо было высоко на гладкой бучине, не добраться. И какой смысл? Жила бы дроздиха, давно помогла бы малышу.
Кормили мы с Гешей его вдоволь, берегли от кошек и прочих хищников. И птенец начал одеваться в перо. Только глаз пропал. Наверное, падая из гнезда, выбил сучком. Потом выросли маховые и рулевые перья, и он стал темно-сизым красавцем. Мы перестали стеречь его. Пусть привыкает к самостоятельности! И он улетал на целые дни, а на ночь возвращался в клетку, которую мы, на всякий случай, запирали.
Но в конце лета наш Косой уже не прилетал. Мы понимали, что лес - его стихия, да и готовили-то мы его не для неволи, но все-таки погоревали…
Теперь он как бы вернулся с певческих курсов: оценивайте, мол! Что же, плохим пение не назовешь, хотя оно далеко от совершенства. Но мне стало как-то покойнее от птичьего голоса.
С того дня Косой навещал нас каждое утро. Стал даже надоедать своим небогатым «репертуаром». Я думал: «Нашего бы, курского, соловья сюда, тот бы спел!» Подумаю и сразу увижу заросший дедовский садик, седые березки над болотистой речкой и себя, мальчишку в холстяных штанишках, считающим в пахучем вечернем мареве соловьиные коленца. Чудесный голос до сих пор живет во мне, хотя прошла груда лет и событий.
И чем больше я думал о соловье, тем сильнее росло недовольство пением Косого. Иногда я даже пробовал насвистывать по-соловьиному. Когда-то выходило натурально, теперь не очень, отвык.
И вот раз, рано утром, в полусне услышал настоящего соловья. Откуда? Гоню дремоту. Нет, не бред, взаправду поет! Да так верно, четко и красиво, что боюсь шевельнуться, чтобы не спугнуть.
Прошла, может быть, четверть часа, и трель оборвалась. Неужели спугнули? Подхожу к окну. Осторожно оглядываю черешню, уже обронившую цвет. Вон он, на верхушке! Да это же не соловей! Это наш Косой! Неужели он пел? Но стоило посмотреть под дерево, как все прояснилось. Мой желтоголовый Геша возился там со свое «Яузой». Выходит, пела не птица, а машина, на электронных лампах!
Как же догадался Геша о моем желании? Слышал мой свист или просто почувствовал, что дрозд перестал устраивать меня? Добрая, глазастая душа! И решил я делать вид, что не знаю о его хитрости. Только спросил, когда он вошел в комнату:
- По-моему, соловей прилетал. Слышал?
- Да, пап, кажется, он. Может, поселится у нас. Откуда же? Никогда не было,
- Это ты, наверное, не примечал,- пробубнил он, опустив голову, и поспешно вышел. Неправда, хотя она и для добра, смутила его.
И Гешин «соловей», распевая по утрам, всегда уводил меня туда, под Щигры, к березам моего детства. И осколок войны, так мучивший меня, становился покойнее, словно тоже прислушивался к трелям. Геша, чтобы не ждать конца записи, сделал для своего «мага» автовыключатель, а сам садился за уроки или уходил куда-нибудь по своим ребячьим делам.