Это было настолько в духе мелодрам Вест-Энда, что мне показалось, будто я вижу перед собой ярко освещенные подмостки. Вудрафф подошел к неприметной деревянной двери в безликой кирпичной стене и постучал, после чего, в точности как на сцене, в двери открылось окошко, личность подполковника была установлена, и после обмена кодовыми словами его впустили внутрь.
– Отлично, – сказал Росс, сопровождавший меня в этом путешествии в злачный мир в качестве поддержки, помогающей мне справиться с переполнявшим меня ужасом, – теперь подождите, когда он раскурит трубку – первое ее действие будет успокаивающим, – и затем заходите.
– Как все просто, – пробормотал я. – Проклятие, на улице холодно!
– Холодно, но вскоре вы начисто забудете про окружающий мир. А теперь повторите то, что я вам говорил.
– Я обязательно должен сделать первую и даже вторую затяжку. Китаец будет за мной следить. Если я этого не сделаю, вышибалы изобьют меня и вышвырнут на улицу. Далее уже мне предстоит выбирать, затягиваться глубоко или просто держать дым во рту и выпускать его в воздух, тем самым существенно снижая уровень потребления опиума, погружаясь в безумие лишь наполовину. Несомненно, воздействие я буду ощущать: головокружение, легкие галлюцинации, искажение цвета и форм окружающих предметов, – но ничего такого, с чем не сможет справиться человек в здравом уме.
– Что-нибудь еще?
– Мм… – я лихорадочно соображал, не в силах ничего вспомнить, и наконец: – Ах да, опиум оглушит меня, подобно хорошему хуку. Это неизбежно, поскольку у меня нет привычки. Опиум – далеко не успокоительный сироп «Мамаша Бейли». Мне нельзя поддаваться панике; я просто должен принять это как должное. И еще. Тепло растапливает эту дрянь, поэтому нужно следить за тем, чтобы она не вылилась из трубки, так как в противном случае я выдам себя.
– Очень хорошо, сэр, – похвалил Росс.
– И вы уверены, что я, выйдя оттуда, напишу «Кубла-хан»[62]? – спросил я.
Росс не понял мою маленькую остроту и сказал только:
– Этого я не знаю, сэр.
Мы подождали еще двадцать минут, и новых посетителей не было.
– Ну хорошо, сэр, пора! Ни пуха, ни пера!
– Увидимся в скором времени – или, по крайней мере, я на это надеюсь, – сказал я.
– Все будет в порядке.
Плотно запахнув макинтош, я натянул шляпу низко на лоб и направился по брусчатке к двери, проталкиваясь сквозь клочья тумана, налетевшего со стороны моря. Вокруг становилось все больше похоже на театр Вест-Энда. Туман из сухого льда получился замечательный, мистер Джонс[63]!
Приблизившись к двери, я стукнул три раза, затем два, после чего стал ждать. Полицейские осведомители поработали исправно, и через несколько мгновений открылось окошко и я увидел раскосые глаза.
– Баванг хуа, – сказал я, что, как мне кажется, означает «царь цветов».
Опять отличные разведданные. Окошко захлопнулось, открылась дверь. Я проскользнул внутрь, и меня тотчас же ударила пелена дыма, висящая в красном воздухе, поскольку все фонари были окрашены в этот адский цвет.
– Трубку, старик, но только чтобы никакого дерьмового турецкого отстоя! Изволь подать лучший персидский «шелк»!
Для меня это была полная галиматья, но опять же Росс дал дельный совет. Китаец оглядел меня с ног до головы, но, полагаю, европейские лица были для него такими же одинаковыми, какими кажутся англичанину лица азиатов. В любом случае ничего плохого он сказать про меня не мог – разве что про мой коричневый твидовый костюм, но и тот в конце концов был признан приемлемым. Затем китаец провел меня по коридору, где под табличкой «ВСЕГДА ЕСТЬ ТРУБКИ И ФОНАРИ» угрюмо сидел здоровенный ласкар[64], у которого был такой вид, будто он для развлечения рубит людям головы. Слева была дверь, завешенная циновкой, и китаец провел меня туда.
Я увидел сияние красных фонарей и в этом свете различил лежащих неподвижно людей, услышал тихие вздохи, выдающие их присутствие, и постепенно мои глаза приспособились. В воздухе клубился красноватый дым; помещение было грязным, сырым и в то же время сухим и жарким; звучали тихие стоны, кряхтенье, хихиканье и кашель. Как это ни странно, чувствовался запах жареных орешков, хотя в нем присутствовали какие-то тревожные нюансы. В полумраке светились извивающиеся черви, которые разгорались при затяжке и снова тускнели. Мои глаза приспособились лучше, и я увидел обитель полного оцепенения, людей, лишившихся способности двигаться, не имеющих никаких желаний, распростертых в соломенных креслах, вялых, словно тряпичные куклы, растерявших чванство и высокомерие; у всех отвисли челюсти, глаза устремились в бесконечность, или в вечность, или туда, где эти две категории каким-то образом встречаются. Подполковника Вудраффа я здесь не узнал, но я не смог бы узнать никого.
Китаец подтолкнул меня в спину и что-то залепетал на своем языке, протягивая маленькую ладошку. Когда я вложил в нее стандартные три шиллинга и шесть пенсов за щепотку, он разочарованно поморщился, тогда я добавил еще двухпенсовик, демонстрируя свою благожелательность. Китаец подвел меня к креслу, я освободился от шляпы и пальто, и он предложил мне лечь. Четыре дивана стояли рядом с красным фонарем, сияющим посреди стола с бронзовой крышкой. Я полежал несколько минут, давая своим глазам приспособиться, не смея оглядываться по сторонам, ибо это было не то место, где приветствуются дружеские взгляды.
Через какое-то время вернулся хозяин с длинной глиняной трубкой, со слегка изогнутым чубуком и маленькой чашечкой на конце. Росс просветил меня, как должен держаться опытный курильщик опиума, поэтому я поднес чашечку к глазам, потер лежащую внутри бурую пасту, подцепил немного ногтем и поднес к носу, чтобы понюхать, а затем лизнул, пробуя на вкус, как будто мог почувствовать разницу между турецким и персидским зельем. На мой взгляд, паста не имела ни вкуса, ни запаха, но я кивнул и подмигнул китайцу, и тот быстро удалился.
Положив трубку чашечкой на фонарь, я дождался, когда опиум наберется энергии и начнет тлеть. Мне было сказано, что паста невосприимчива к открытому огню; только приложение тепла, переданного через мягкие металлы, воспламеняет ее, начиная алхимическое волшебство. Несомненно, за мной наблюдали, поэтому когда я увидел струйки дыма, я взял трубку в рот и затянулся.
Не произошло ровным счетом ничего. Странно, Кольридж увидел неведомые страны после того, как его воображение раскрепостилось благодаря таинственным способностям зелья, но я ничего не увидел. Я заморгал, думая: рассказы про опиум явно преувеличены.
И тут… ого, а это уже было очень интересно. Чувство удовольствия, которое можно назвать только словом «острое». Кожа моя стала мягкой, тело наполнилось приятным теплом. Через считаные мгновения «острое» преобразовалось в «постоянное». Удовольствие стало общим. Я словно забыл, кто я такой и зачем здесь нахожусь. Я откинулся назад, и на какой-то миг мне показалось, что я нашел рай. Тьфу ты, черт! Слишком рано, чтобы утверждать подобное, поскольку уже следующее мгновение завершило мое путешествие по верхним уровням волшебной маковой страны и привело меня к той цели, которую сотворил для меня опиум.
Я очутился в концертном зале, один, но хорошо одетый. На сцене стояла моя сестра[65]. Аплодисменты были оглушительными, хотя опять же я был совершенно один на рядах кресел, обитых красным плюшем, и я не хлопал. Люси, моя любимая, с изяществом принимала воодушевление невидимой публики. Она была прекрасна в шелковом платье с глубоким вырезом; маленькая упругая грудь красовалась под лебединой шеей, украшенной ниткой жемчуга; на ее красивом лице застыла спокойная уверенность.
Люси запела. Кажется, это была ария из Вагнера, из тех, что мягче, романтичнее, ничего про черные тучи и воинствующих северных богов, крушащих друг друга мечами и топорами. Голос у нее был прекрасный, но, как это ни странно, каждая нота, вырвавшаяся у нее из горла, зависала в воздухе, превращаясь в птицу с ярким оперением.