Литмир - Электронная Библиотека
A
A
Полузабытая отрада,
Ночной попойки благодать:
Хлебнешь — и ничего не надо,
Хлебнешь — и хочется опять.
И жизнь перед нетрезвым взглядом
Глубоко так обнажена,
Как эта гибкая спина,
У женщины, сидящей рядом.
Я вижу тонкого хребта
Перебегающие звенья,
К ним припадаю на мгновенье —
И пудра мне пылит уста.
Смеется легкое созданье,
А мне отрадно сочетать
Неутешительное знанье
С блаженством ничего не знать.

Повод, казалось бы, ничтожный — попойка, «гибкая спина» женщины. Но из него, из обостренного алкоголем взгляда на мир, на его детали возникает вдруг глубокий и мрачный вывод — о единственно возможном (для продолжения жизни) сочетании «неутешительного знанья» с минутным забвеньем, подаренным ночной попойкой. И поэт должен сначала прикинуться (перед самим собой) совершенно наивным, увлеченным процессом попойки.

Вот этой наивности и непосредственности, возможности пережить мгновенье с полной отдачей, как учил когда-то Брюсов, становилось, по-видимому, у Ходасевича все меньше и меньше. Некая сухость, неспособность отдаваться мгновению, «плыть по волнам» переживания у него, наверное, в эту пору появилась.

Впрочем, перечисленные выше стихи последних лет и особенно «Не ямбом ли четырехстопным…» показывают, что он все-таки не «засох», не «иссяк», а дело было, скорее всего, все же в слишком высоко для себя «поднятой планке», повторяя еще раз точное выражение С. Бочарова. От этих последних лет осталось довольно много поэтических заготовок, набросков, незаконченных четверостиший — знак того, что поэт не был удовлетворен работой, бросал ее, не доделав…

Последний прозаический отрывок (17–19 мая 1938 года) посвящен месту, в котором он находил некоторое забвение и утешение, играя там в бридж. Это — подвальный зал ресторана «Мюрат», и по сей день сохранившегося на углу бульвара Мюрат и улицы Отой, но сильно перестроенного. Подвал был игорным клубом; у Ходасевича он назван «Атлантида». Видимо, это было для него, действительно, отрешенное от жизни и ее забот и счастливое в своей замкнутости, словно потонувшее для остального мира место.

Он описывает литографии на стенах, изображающие тоже нечто азартное — лошадиные скачки; табачный дым, висящий над головами играющих, шум и гам, который стоит в подвале.

«Переселившись в Европу и сменив задумчивый винт и степенный преферанс на более нервный бридж, мы уже не говорим, как отцы и деды говаривали — „пикенция“, „бардадым“, „а я вашу дамочку по усам“ и тому подобное, а говорим — „трефандопуло“, „пик-пик-пик“, „слышен звон бубенцов“. Порой откуда-нибудь доносится грозное: „контр!“ — и ядовитое, с присвистом „спор-контр“, а потом еще более злорадное: „а вот я тебя отучу контрировать“.

В общем, играем мы нервно. Эпоха, так сказать, чеховская, с мягким шелестом карт и поэзией зимней ночи, отошла в прошлое. В подвале у нас стоит гам. Иной раз хозяин, свесившись через перила, водворяет тишину громким хлопаньем в ладоши. Тогда мы опасливо притихаем…»

Прозаик Василий Яновский пишет в своих воспоминаниях:

«Ходасевич играл в бридж серьезно, без отвлеченных разговорчиков и ценил только хороших партнеров.

— Ну что это за игра, — дергался он, кривясь. — Только шлепанье картами».

Ольга Марголина, как пишут в воспоминаниях, «тоже обожала карты». Партнерами Ходасевича были близкие ему люди, литераторы: Владимир Вейдле с женой, Фельзен, Гринберг, Яновский. Захаживали в «Мюрат» и другие писатели…

После похорон Ходасевича его партнеры по бриджу пришли в «Мюрат» — помянуть его.

А смерть подступала. Она, долго им обдумываемая и призываемая, была уже на пороге. О том, как он умирал, подробно написала Берберова в своем «Курсиве». Ему было уже совсем плохо в январе 1939 года, но он еще смог в феврале приехать в Лонгшен, где ему стало лучше.

«К концу марта ему стало значительно хуже. Начались боли. Он менял докторов. Перед Пасхой (9 апреля) ему бывало очень скверно. Были боли в кишечнике и в спине. Наконец, на пасхальной неделе, он поехал к Левену (известный французский врач) — показаться. Левен начал лечить кишечник. Мы опасались, что это рак кишек.

Весь апрель он жестоко страдал и худел (потерял кило 9). Волосы у него отросли — полуседые; он брился редко, борода была совсем седая. <…> Кишечные боли мучили его и днем и ночью; иногда живший по соседству врач приходил ночью, впрыскивать морфий. После морфия он бредил — три темы бреда: Андрей Белый (встреча с ним), большевики (за ним гонятся) и я (беспокойство, что со мной). Однажды ночью страшно кричал и плакал: видел во сне, будто в автомобильной катастрофе я ослепла».

Он часто плакал: нервы были никуда не годны, он сильно ослабел.

В мае у него разлилась желчь.

21 мая Гиппиус записала в дневнике: «Говорят, что Ходасевич очень плох. Что у него, кажется, рак в желудке. Неважна и Тэффи…» А через несколько дней Спаржа (так она ласково называла романиста Юрия Фельзена за его светлые волосы) рассказывал ей, что «у Ходасевича какое-то моральное разложение: плачет, говорит, что его все покинули…» Гиппиус философски замечает по этому поводу: «Но удивляться ли, что боится смерти? А физические страдания даже такого человека, как Серг. Булгаков, привели к… „богооставленности“. Да ведь не одного его, Боже мой, Боже мой!!»

Человеческое одиночество перед лицом смерти — вещь извечная…

Ходасевича уложили в городской госпиталь Бруссэ, чтобы делать дальнейшие исследования, и окончательно там замучили. Он лежал в стеклянном боксе, уход был плохой, а денег на частную клинику не было.

В один из дней он сказал Нине:

«— Сегодня ночью я ненавидел всех. Все мне были чужие. Кто здесь, на этой койке, не пролежал, как я, эти ночи, как я, не спал, мучился, пережил эти часы, тот мне никто, тот мне чужой. Только тот мне брат, кто, как я, прошел эту каторгу».

Так ли он говорил или иначе, но страдания его были беспредельны.

8 июня его перевезли домой. Здесь он сказал прощальные слова Берберовой, оставшись с ней наедине. Вот они в ее тогдашней записи:

«— Я знаю, я только помеха в твоей жизни… Но быть где-то в таком месте, где я ничего никогда не буду знать о тебе… Только о тебе… Только о тебе… только тебя люблю… Все время о тебе, днем и ночью об одной тебе… Ты же знаешь сама… Как я буду без тебя?.. Где я буду?.. Ну, все равно. Только ты будь счастлива и здорова, езди медленно (на автомобиле). Теперь прощай».

В этих словах уже предсмертная тоска, тоска от расставания даже не с миром, а с любимыми людьми…

Тогда же он сказал:

«— Если операция не удастся, то это будет тоже отдых».

Его оперировали 13 июня, в три часа дня, в частной клинике на улице Юниверситэ — об этом наконец позаботилась его сестра Евгения Нидермиллер. Оперировал хирург Боссэ.

«Операция продолжалась полтора часа. Боссэ, вышедший после нее, дрожащий и потный, сказал, что для него несомненно, что был рак, но что он не успел до него добраться: чистил от гноя, крови и камней желчные проходы. Он сказал, что жить ему осталось не более двадцати четырех часов и что страдать он больше не будет».

Болезнь была очень запущена — врач сказал, что оперировать надо было десять лет назад. Но неизвестно, что можно было сделать десять лет назад при тогдашнем состоянии медицины. Да и при теперешнем…

82
{"b":"557616","o":1}