Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Что свело вместе надолго — почти на четыре года — этих двух столь разных людей? Горький Ходасевичу в первую их деловую встречу в Петрограде, 3 октября 1918 года (до этого они виделись летом 1917 года в Коктебеле) не понравился. Он так и написал тогда Нюре: «Скажи Пате и Борису, вскользь, что Г<орький> мне не понравился». Оба они были из столь разных литературных и жизненных кругов, что, казалось бы, им никогда не найти общего языка. Но Горький, во-первых, сразу же оказал Ходасевичу несколько важных услуг: помог ему освободиться от совершенно нелепого, учитывая его здоровье, призыва в армию; помог перебраться в Петербург и устроиться в Дом искусств, без чего просто выжить тогда было бы очень трудно. Ходасевич, по-видимому, не относился к числу людей, которые тихо ненавидят своих благодетелей, и умел быть благодарным.

Горький и Ходасевич испытывают взаимную симпатию. Разница в возрасте почти в двадцать лет — другое поколение — придает отношению младшего к старшему некоторую уважительность. Ходасевич, вопреки всей его пресловутой едкости, умел привязываться к людям, что проявлялось и в его отношениях с Гершензоном, Садовским, Андреем Белым, не говоря уже о Муни. Ходасевич ценит сложность фигуры Горького, ее колоритность. Горький интересен Ходасевичу, несмотря на все его противоречия, которые пока что кажутся даже милыми и смешными. Евгений Замятин, который знал Горького близко, написал, что в том уживались два разных человека, которые «спорили и ссорились друг с другом, потом снова мирились и шли в жизни рядом». Пока, по-видимому, побеждал более близкий Ходасевичу человек.

Горький периода 1918–1924 годов был совсем не то, что Горький последующих лет. Революция и происходящее в стране сразу после нее поразили и ужаснули его. Человек, вышедший из низов, сумевший сам себя образовать, он больше всего на свете ценил культуру, интеллигенцию. Здесь же он увидел, что все гибнет, распадается, что интеллигенция в стране начинает просто вымирать. И не только интеллигенция. Он с ужасом и возмущением воспринимал кровавые расправы большевиков над невинными людьми, жесткий гнет почти уже установившейся, но прикрывавшейся до поры до времени фиговым листком Учредительного собрания диктатуры и смело писал об этом в своей газете «Новая жизнь», пока ее не закрыли. Его «Несвоевременные мысли» — крик отчаяния человека, проснувшегося и увидевшего совсем не то, что он ожидал увидеть вокруг.

Позже пришлось смириться с неизбежным. Но он, пользуясь некоторым своим влиянием на Ленина, остатками старой дружбы, хотя бы ее видимостью, продолжал по мере сил бороться за спасение российской интеллигенции и культуры. Он делал все что мог, все, что от него зависело: сумел организовать посылки АРА для российских ученых и литераторов, не считаясь ни с какими унижениями, умолял в письмах европейские страны о помощи, выполнял тысячи просьб и ходатайствовал за многих людей, спасая их от гибели, скрывал даже в своей квартире больного князя из династии Романовых Гавриила Константиновича с его женой балериной Нестеровской (после этого им удалось бежать за границу). При его участии был создан политический Помгол (Помощь голодающим), и когда была арестована вся верхушка общества, кроме Горького и его первой жены Пешковой, он был потрясен и заявил, что из него сделали провокатора. Потрясла его, конечно, и казнь Николая Гумилева, за которого он ходатайствовал. После этого, как пишет И. Вайнберг в статье «Жизнь и гибель берлинского журнала Горького „Беседа“», уверяя, что у него есть на этот счет документы (но не публикуя их). Горького попробовали самого объявить причастным к заговору Таганцева, но из этого ничего не получилось (возможно, из-за заступничества Ленина, но утверждать что-либо невозможно, поверим на слово Вайнбергу).

Тем не менее отношения Горького с Лениным и особенно с Зиновьевым, который был назначен главой Петроградского совета, резко ухудшились, вплоть до того, что по приказу Зиновьева в его квартире на Кронверкском был проведен обыск. Когда Горький с сильно подорванным к этому времени здоровьем собрался за границу, то это было очень похоже на высылку, хотя официально считалось, что он выезжает для лечения. Ленин писал ему, может быть, выдавая свои слова за шутку и заботу о здоровье писателя: «Не поедете — вышлем». После всех увиденных в России ужасов Горький был настроен против советской власти.

В 1922 году, узнав о процессе над эсерами, он послал из-за границы резкое письмо председателю Совнаркома Рыкову с такими словами: «Алексей Иванович! Если процесс социалистов-революционеров будет закончен убийством — это будет убийство с заранее обдуманным намерением, гнусное убийство». Он протестовал против «бессмысленности и преступности истребления интеллигенции в нашей безграмотной и некультурной стране». Письмо его привело Ленина в ярость, было названо этим любителем ругани «поганым». Но в результате казнь эсеров была заменена высылкой в Сибирь, где многие из них, правда, все равно умерли. Вскоре был отправлен из России так называемый «философский пароход», на котором выслали из страны еще остававшихся там лучших представителей интеллигенции, что вызвало новый взрыв негодования Горького.

Правда, Горький не спешил, боялся сжигать мосты, и здесь опять сказывалась его двойственность. В сентябре 1922 года в издававшейся в Берлине советской газете «Накануне» он опубликовал следующее заявление: «Распространяются слухи о том, что я изменил мое отношение к Советской власти. Нахожу необходимым заявить, что Советская власть является для меня единственной, способной преодолеть инерцию массы русского народа и возбудить энергию этой массы к творчеству новых более справедливых и разумных форм жизни». В том же году, в интервью журналисту Шолом Ашу он заявил: «Я не большевик, не коммунист, а, наоборот, я сейчас борюсь с ними… Но в сегодняшней России советская власть — единственно возможная власть. Всякая другая власть скоро обернется хаосом и развалом».

Несмотря на все эти заявления и колебания, Горький того времени «устраивал» Ходасевича, был ему в известной мере близок, поскольку Ходасевич и сам тогда еще подумывал о возвращении, конечно, не обольщаясь так, как Горький.

И когда они встречаются в Берлине, их опять тянет друг к другу, тем более что возникает возможность совместной работы. Сам уклад горьковского дома по-прежнему так гостеприимен, что, переехав на зиму в Сааров, Ходасевич и Берберова проводят там иногда целые дни. Тихий заснеженный провинциальный городок, никого не встретишь вечером на улице — как хорошо! А в конце недели к Горькому съезжаются гости. За одним обеденным столом встречаются Андрей Белый и Шкловский, Ходасевич с Берберовой и Алексей Толстой. Горький то любезен и разговорчив, то делает, по выражению Марии Игнатьевны Будберг, разливающей суп (по сути дела хозяйки дома, горячо любящей Горького), «глухое ухо», когда ему не нравится слишком острый вопрос, к нему обращенный.

Берберова вспоминала о той зиме в «Курсиве»: «Зима была снежной, улицы были в сугробах. Гулять выходили в шубах и валенках, все вместе, уже в сумерках».

В том году и «елка удалась настоящая, с подарками, шарадами, даже граммофоном, откуда-то добытым. Но главным развлечением той зимы был кинематограф». Ездили раз в неделю, по субботам, на извозчике, так набивались в сани, что это напоминало «выезд пожарной команды». «Лошади несли нас по пустым улицам, бубенчики звенели, фонари сверкали на оглоблях, ветер резал лицо». Было все равно, что идет в кинематографе…

Стихи пишутся уже не столь непрерывно, как в Петербурге, но все равно пишутся. Они зачастую безнадежны. Но нет, не все, не совсем. Например, вот это, без названия, написанное в ясный январский день в Саарове и, как вздох, напоминающее в первой строфе о Тютчеве: «Помедли, помедли, меркнущий день, / Продлись, продлись, очарованье!»:

Вдруг из-за туч озолотило
И столик, и холодный чай.
Помедли, зимнее светило,
За черный лес не упадай!
49
{"b":"557616","o":1}