Литмир - Электронная Библиотека
A
A

В одном из писем он просит Нюру: «Сделай мне подарок: закажи тысячу папирос, заплати за них и вели выслать как можно скорее. У меня есть 500, курю не много, но Мандельштам меня обкуривает. Бог с ним. Ты закажи. <…>».

Возникают какие-то новые отношения, смешные ситуации. Вот одно из любопытных писем от 16 июля:

«Дурак мышь, дурак мышь, дурак мышь! Не смей волноваться о деньгах! Трать сколько нужно, не трать на лишнее. <…>

Здесь я знаменит. О моих приездах и отъездах пишут в газете. Вся Феодосия пишет стихи — ужасные! Но самый город просто очарователен. Я бы в нем с наслаждением прожил зиму, но, конечно, с Мышом!

По Вас я решительно соскучился — не стану больше скрывать этого. 666 блондинок и брюнеток, с которыми я познакомился, не в силах развлечь меня. Я их систематически не узнаю. Это ужасно. Фельдштейн (соученик Ходасевича по гимназии, оказавшийся в Коктебеле. — И. М.) тебе говорил, что я поймал полную даму и объявил, что с сегодняшнего дня буду у нее обедать и ужинать. Она робко заметила, что у них на ужин рыба. „Пустяки, — сказал я, — мне вы будете делать котлеты“. — „Хорошо“, — сказала она. Это было два дня тому назад. Только вчера вечером вполне выяснилось, что это была не хозяйка столовой, а жена Шервашидзе. Завтра они зовут меня обедать! Какой ужас! Это же пытка! Мне кусок в горло не полезет. Весь Коктебель умирает со смеху. Я это напишу Куле.

Саша Койранский сказал бы, что я путаюсь со здешними дамами. <…>».

В привычной между ними шутливой манере пишет он о том же примерно 18 июля своему приятелю Б. А. Диатроптову, с которым они дружили семьями, жили вместе на даче и т. п.:

«<…> Я живу благополучно и (тайна государственная даже от друзей!) пока бескорсетно. Почему — скучно рассказывать. Ем, пью и сплю. Больше ничего, если не считать занятий славою. В такой мере я еще никогда не был знаменит.

О моих приездах и отъездах сообщают в симферопольской газете (они обслуживают и Феодосию). Девушки ко мне льнут. Мальчишки показывают на меня пальцами. Куплетец про меня звучит у меня за спиной, куда бы я ни пошел.

10-го я читал здесь в концерте. Сегодня это письмо опущу в Феодосии, ибо в 5 часов приедет за мной автомобиль (моторную лодку я отослал обратно). Буду читать в концерте феодосийском. <…> Я становлюсь похож на Плевицкую. <…>

Мои ближайшие друзья: 1) начальник Феодосийского порта Шурик; 2) Кедров, профессор Петербургской консерватории, — глуп, как сивый мерин; 3) один военный врач здешний, очень милый и обязательный человек; 4) Дейша-Сионицкая (оперная певица. — И. М.) <…> — старая идиотка; 5) шестнадцать сладострастных вдов призывного возраста; <…> 7) Макс Волошин, мистический гурман; 8) его мать, умная старуха и хорошая. Пальца в рот не клади; 9) Мандельштам. Осточертел. Пыжится. Выкурил все мои папиросы. Ущемлен и уязвлен. Посмешище всекоктебельское; 10) Львова, композиторша, бельфамша, дочь „Боже, царя храни“ (дочь композитора А. Ф. Львова, автора государственного гимна России. — И. М.). Собирается делать из меня романсы. Я отвиливаю. <…>

И все-таки 15 августа меня оторвут от плуга! что-то будет? В крайнем случае отправлюсь на фронт в качестве французских чернокожих войск. Только этим и утешаюсь. У меня руки черные, а не коричневые. Но все-таки Крым — дрянь порядочная. Это мое последнее слово. Со временем мы с Вами махнем на Сицилию. <…>».

Несмотря на последнее заявление, настроение у Ходасевича довольно благодушное; хотя мы знаем, что часто под остротами у него скрывается и совсем другое: тревога, тоска… Но вот все в письмах Нюре резко меняется.

Еще перед поездкой в Евпаторию он писал Нюре, что полдороги, до Джанкоя, с ним будет ехать муж Марины Цветаевой Сергей Эфрон: «Он очаровательный мальчик (22 года ему). Едет в Москву — а там воевать. Студент, призван».

Но вот Эфрон приехал в Москву, навестил Нюру и рассказал что-то «забавное» о житье-бытье в Коктебеле. 14 июля Нюра пишет мужу: «Сегодня у меня был Сергей Яковлевич — я им очарована. Его еще не забрали, но он ждет со дня на день». 17 июля: «Завтра жду с нетерпением Фельдштейна — если он такой же милый, как Эфрон, то это будет чудесно». 18 июля: «<…> Сергей Яковлевич собирается сегодня меня еще раз навестить — я этому страшно рада и не потому, что скучаю, а потому, что он мне чрезвычайно нравится».

20 июля вечером:

«Ненаглядная дрянь!

Сегодня получила твое письмо, над которым хохотала до упаду: ну, и вляпался же ты с M-me Шервашидзе! Правда, это я уже в подробностях слышала от Сергея Яковлевича, но и второй раз узнав об этом, много смеялась. <…>

Милый, я очень о тебе скучаю и не дальше как сегодня, усталая, лежа на твоем диване, думала: что бы я сейчас дала за то, чтобы только услыхать твой голос из соседней комнаты: „Нюрик“. Ах, детка, это еще виноват Серг<ей> Як<овлевич> — он так много рассказывал о тебе и вообще о Коктебеле, что мне безумно хочется поехать туда. Ну, Бог даст, на будущий год поедем все вместе. <…>

…в субботу иду в кафе на крышу и притом с Серг<еем> Яков<левичем> — очень хочется купить новую шляпу, ан нет, не куплю. <…>

А стишки я совсем не пишу — разучилась. И не нужно мне об этом напоминать, а то „пакить буду“. А вот Вы, гадкие медведи, стихи написали, а мне не прислали — очень стыдно. <…>».

23 июля: «Если сегодня не увижу Сергея Яковл<евича>, окончательно загрущу — ведь мы сегодня собирались в „Кафе“, но он нездоров и что-то звонил вчера вечером без меня».

Все это очень раздражило Ходасевича. Ему не понравилось, что посторонний сообщает о нем какие-то сведения Нюре. Был здесь, возможно, и элемент ревности к «очаровательному мальчику» Эфрону.

До этого, в письме от 20 июля, он писал:

«<…> Эфрон пишет, что ты так хорошо его приняла, что он опять к тебе собирается. Спасибо тебе за это: во-первых, он умный и хороший мальчик, а во-вторых, ты знаешь, как я рад, когда тебя любят и хвалят. Только ты ему не говори, что я просплетничал про то, что он пишет. <…> А у Эфрона есть сестра, Вера Як<овлевна>, служит в Камерном театре. Она очень хорошая, вот увидишь. Мы решили зимой „водиться“. <…>».

Но всего через два дня, 22-го:

«<…> Про какое „забавное“ говорил Эфрон? Мне не до забав, все мне здесь давно осточертело. Сижу, потому что не хочу помирать. Отъедаюсь, как индюшка. Это не забавно. Скучаю иногда — это не забавно. Не хвораю резко — это хорошо. Вот и все. Коктебель набит актерами (хуже того — певцами и певицами) да учительницами. Тошнит. <…>

Если ты думаешь, что я здесь „курорчусь“, — так пускай тебе будет стыдно. Мне горько, что ты работаешь; я почти не могу работать; стихи не пишутся; боюсь, что у тебя не будет денег; волнуюсь; делаю веселое лицо, ничего не знаю о самом себе: вот тебе, если хочешь, правда о моем житье.

Ты, паршивый, меня расстроил. Я бы и раздосадовался, кабы не любил всякую дрянь, вроде тебя. Таких паршивых боженек свет еще не издавал. Успокой меня в каждом письме. Пиши, сколько у тебя в кармане денег. А то изведусь, плюну на все и приеду.

Целую ручки, ножки, ушки, пальчики, хвостик. Спаси тебя Господь. Люби Медведя».

Нюра пытается оправдаться: «Эфрон „забавное“ рассказал вообще про ваше житие — напр<имер>, вечер Высоцкой (петербургская актриса. — И. М.) <…> Я совсем не думаю, что ты „курортишься“ — это было бы слишком глупо. Вообще же я думаю, что у тебя точно так же на душе, как у меня — вообще говоря скверно».

Но упреки продолжаются и в следующих письмах. Ходасевич долго не может успокоиться. По-видимому, он действительно находится в тяжелом душевном состоянии, и малейший, неприятный ему пустяк выводит его из себя. Его страхи по поводу Нюры — «не виси обезьянкой на траме» (ведь можно и под трамвай попасть; он даже на всякий случай просматривает в приходящих в Коктебель московских газетах хронику происшествий), «боюсь нирензейского лифта» (в нем Нюра несколько раз поднималась в ресторан на верхний этаж дома Нирнзее в Большом Гнездниковском переулке) — тоже из области неврастении.

33
{"b":"557616","o":1}