Границы некоторых значений мне удалось раздвинуть, хотя межъязыковые омонимы вызывают затруднения. Даже если эфеб не является «эфебом»[163], гимнасий не только «гимнасий», грамматист не только «грамматист», а педагог редко выступает «педагогом». Например, педагог не может быть воспринят ни как «прецептор», ни как «профессор», ни как «репетитор». В римских и греческих семьях, даже если в них имелись прецепторы, профессора и репетиторы, этот домашний слуга играл роль, как и в более простых семьях, «сухой кормилицы»: раб, прикрепленный к ребенку, следивший за его играми и сопровождавший во всех его передвижениях. Педагог тогда был кем-то вроде нынешней няни, на которую так полагаются современные матери, разрешая ей забирать детей из школы. Словом, почти раб…
* * *
Посмотрим правде в глаза: античный мир позволяет к себе приблизиться, но не всегда – перенестись. Если только я не задалась целью удалиться от него… Учитывая подобную перспективу, как я должна бы составить ДИАЛОГИ?
Поль Вейн в своем произведении «Как пишется история»[164] с сожалением заметил, что «самый лучший документированный исторический роман вопит о фальши, как только персонажи открывают рот». Диалоги действительно являются пробным камнем, а часто и камнем преткновения, романов о прошлом.
Если не заглядывать дальше XVII века, то в речи персонажей вполне возможно передать французский язык той эпохи. Так, в романах La Chambre или L’Enfant des Lumières вложила ли я в уста своих героев хоть одно слово, которое человек XVIII столетия не смог бы произнести? Остается лишь, если повествование ведется от третьего лица, отшлифовать шероховатости между этими фразами и стилем более современного автора-рассказчика; но при этом необходимо избегать модного сленга, с одной стороны, и архаизмов и витиеватости, с другой – и произведение станет вполне реалистичным. Напротив, как только обращаешься к более давним эпохам, оригинальный язык становится менее понятен для читателя; впрочем, разница между диалогом и современным языком повествования, собственно говоря, была бы такой, что погорела бы на смешном. Напрашивается вывод: любой рассказ об эпохе ранее Ренессанса должен иметь косвенный стиль изложения (иной допустим только в романах, написанных в виде мемуаров) и быть адаптирован за счет некоторых «уловок». Это, скорее, вопрос художественности, чем историчности. Главным образом литературный: написание (современное) диалогов (античных), в сущности, представляет проблему, почти схожую с той, что стоит перед переводчиком.
Следует заметить, что французы, например, склонны воспринимать язык древних только через искривляющую призму литературы Великого века: величие и строгость. Переводчики долго придерживались этой модели, и наивный читатель полагает, что это и есть греческий или латынь, хотя на самом деле это только классический французский язык, зачастую искаженный. Некоторые недавние переводы, где широко представлен современный словарь, мне кажутся более верными. Это касается многих изданий Катулла, Ювенала, Сенеки, Марциала, Овидия, Петрония, Плиния-младшего и других, появившихся в последние годы в издательствах Actes Sud или Arléa. Некоторые современные романисты проделали хорошую работу по модернизации: так, используя различные стили, поработали Доминик Ногер над «Эпиграммами» Марциала[165] и Мари Дарьоссек над «Тристиями» Овидия[166]. Благодаря им эти тексты снова забавляют или трогают нас – а значит, живут.
ВЕРНУТЬ К ЖИЗНИ – это ведь не то же самое, что сделал в свое время Жак Амио[167] с Плутархом? Его знаменитая версия Vies parallèles[168], ставшая в XVI веке «бестселлером» и вдохновившая Шекспира, перед тем как напитать Расина, адаптирует столько же, сколько и переводит: рабы – это «валеты», декурионы – «сержанты», певцы – «менестрели», а налоги – «подать»; дамы носят «галантно присобранные юбки» и танцуют под звук виол и гобоев (и неважно, что античность никогда о них не узнает!), в то время как римская кавалерия выводит на поле «всадников, несущих флаги и четырехугольные щиты». Словом, Амио предоставил перевод, соответствующий как требованиям, так и менталитету своего века, который сегодня стал для нас практически непонятным… Стоит ли об этом сожалеть? Разве главное в свободной интерпретации Амио – не передать факел? Не увековечить память «выдающихся личностей»? По прошествии одного или двух веков исчезнут ли они в тот день, когда никто не будет знать их имени?
Перевозчик – вот работа переводчика. Это также работа историков и актеров, вдохновленных историей. Позволить увидеть, почувствовать, прикоснуться к «прошлогоднему снегу», чтобы люди увидели, как он падает, – в этом их задача. Марк Блок[169] беспощадно осудил «поденщиков эрудиции», неспособных удержать человека во времени: «Настоящий историк похож на сказочного людоеда. Где пахнет человечиной, там, он знает, ждет его добыча». Разве этот изголодавшийся людоед не может быть одним из романистов?
Вот почему в этой книге Антоний, Клеопатра, Август или Тиберий при отсутствии возможности рассуждать на латинском или греческом не заговорят также ни на «упрощенном Корнеле», ни на «базовом Расине». Они будут общаться на языке «человека во плоти», плоти порочной, неспокойной, конечно зловонной, но вечно молодой. Не жертвуя современными языковыми средствами, я захотела сделать так, чтобы дети выражались как дети (или как могут говорить дети в нашем сегодняшнем представлении), политики – как политики, а солдаты – как солдаты.
Порой я даже придавала речи незрелость того времени, которую наши мэтры значительно уменьшили в своих трудах. Это еще может сойти, если нужно уберечь школьников (которые, впрочем, сами называют себя зелеными!), но не следует принимать взрослого читателя за слабоумного: ленивые издательства заново публикуют переводы столетней давности, а осмотрительные преподаватели до сих пор предлагают тексты ad usum Delphini[170]. Неужели мы настолько далеко ушли, что стали не готовы выносить слова, употребляемые Ювеналом, Горацием, Петронием?..
Чтобы уберечь рельеф древних языков, приглаживаемый переводами и переделками, в речи персонажей я старалась как можно чаще использовать оригинальные метафоры и аутентичные пословицы. Образные выражения: греческие или египетские – в первом томе, чаще всего римские – в следующих; особенно много я позаимствовала у Октавиана Августа, поскольку занимать принято только у богатых, а первый император в свое время славился частым употреблением народных выражений.
* * *
Любопытно, что в историческом «античном» романе глубина вещей представляет меньшую проблему, чем форма их подачи. Безусловно, то тут, то там встречается некоторая неопределенность в отношении фактов и романисту приходится выбирать между различными версиями тех или иных событий, но все же в его работе нет ничего такого, что существенно отличало бы ее от той, которую проделывают биографы.
Что касается ПЕРСОНАЖЕЙ (греческих, египетских или римских) первого тома, то все они, включая двух врачей и слугу Антония, – настоящие. Исключение составляют кормилицы (которые играли важную роль, и не только в раннем детстве), педагоги (кроме Родона, педагога Цезариона) и прецептор близнецов, предшественник Николая Дамасского (имена других прецепторов нам известны).
Диотелес, необычный педагог Селены – тоже вымышленный персонаж, и мне не показалось странным поместить пигмея при дворе Клеопатры. В римской живописи, например, пигмеи встречаются довольно часто, преимущественно в так называемых «нильских сценах». В основном их изображали на берегу реки в моменты охоты на слонов или гиппопотамов, но бывало, что представляли их танцы и любовные утехи. Для римлянина того времени слово «пигмей» и «египтянин» были практически синонимами. Насколько эти рисунки вымышлены и являются ли пигмеи всего лишь декоративным элементом, не имеющим отношения к реальности, как и единорог со средневековых гобеленов?