Было очевидно, что мне не место в этом внекультурном мире, запущенном в ход механизмами, которые меня отталкивали, механизмами власти. И все же я не отступала, потому что не позволяла себе согласиться с мыслью, что мир нельзя изменить. И это упрямство, которое сейчас кажется мне нелепым, тогда казалось мне почти героизмом. Впрочем, это не в первый раз, что я открываю трагическое семя, кроящееся в сердцевине героизма.
«Проекты на прошлое», история о цензуре
Я думаю, что если бы я задалась такой целью, то могла бы написать целую книгу о публикациях каждого из сборников, вышедших у меня до до года. И хотя тема везде была бы одна — попытка, в конце концов успешная, обойти цензуру или проскользнуть у нее под носом, — я убеждена, что книга не вышла бы монотонной, поскольку и фантазия бдительности, и изворотливость ее жертв почти не знали границ.
Я выбрала историю о сборнике фантастических новелл «Проекты на прошлое» не потому только, что она была сложнее и, в некотором роде, сенсационнее, чем другие, но и потому, что это повесть не просто об одном случае цензуры, но повесть о цензуре вообще.
Я меньше помню историю написания книги, чем историю ее публикации. Написание вспоминается мне только как долгое состояние блаженства, когда я месяц за месяцем садилась за стол по утрам, читала последние полстранички, написанные накануне вечером, и начинала писать без страха, что не буду знать (я и вправду не знала), куда повернет сюжет, без той неуверенности, что давали мне всегда стихи, которые не становились моими только в силу того, что я их писала (должно было пройти время, чтобы, перечитывая, я выучивала их наизусть, и при каждом новом чтении с новым удивлением открывала почти незнакомые смыслы — только тогда уходило чувство, что они мне дарованы, и я могла притязать на их авторство).
Я вспоминаю этот по-настоящему счастливый период своей жизни, период написания фантастических новелл, как момент, с которого я начала чувствовать себя профессиональным писателем, персонажем, который сам задумывает и выстраивает свои страницы, а не приемником, который способен улавливать чудо непонятных сигналов, ищущее прибежища в словах. Это не означает, что одна новелла, например, не была записью моего сна tale quale. Я и сейчас помню, как проснулась в экзальтации и начала говорить, еще не встав с постели, как будто мне надо было передать послание, которое я боялась забыть, но Р. не стал слушать, принес мне бумагу и ручку и сказал «пиши, я узнаю, что тебе приснилось, когда прочту», и я начала писать, не торопясь и не прерываясь, сидя в шезлонге и давая листкам падать в траву, пока не закончила писать рассказ, последние страницы были почти неразборчивы, не только потому что свет убывал, смеркалось, но и потому что рука устала выводить слова. Прошло 11 часов. И когда я остановилась, мне показалось, что я только что проснулась. Новелла должна была называться, не без связи с обстоятельством, повлиявшим на ее появление, «Имитация кошмара». Другие же новеллы, напротив, соскальзывающие в фантастику после первых абзацев, родились из какого-то зерна не только реалистического, но и чисто документального. Арест целой свадьбы, которым начинаются «Проекты на прошлое», произошел на самом деле в ту ужасную ночь на Троицын день 1951 года, а случай перемещения церкви в селе Субпятра я нашла в одной из историй о горах Апусени. Но не это важно, важно то, что я закончила эту книгу с чувством, что она мне принадлежит и, более того, что она меня выражает в большей мере, чем другие, и в то же время — с мучительным чувством унижения, оттого что надежды на публикацию почти нет. Именно поэтому, когда я отнесла рукопись, как всегда, в «Картя Ромыняскэ» и стала ждать вердикта, я была глубоко благодарна всем тем, кто — от редактора книги до директора издательства — подписали одобрение публикации, отослав книгу на высшие ступени, где она затерялась в непроницаемых тучах цензуры. И именно поэтому я не поверила себе, когда через некоторое время, не помню, сколь долгое, пришел ответ с пресловутым и желанным штампом П, отпечатанным на каждой странице.
Здесь мне, вероятно, надо остановиться, чтобы попробовать объяснить, и себе в том числе, некоторые нюансы.
Первое объяснение, которое я могу дать сейчас, как и тогда, — не все (но сколькие?) из тех, что подписали одобрение, читали книгу. Рецензия, поданная вначале, с самого низового уровня, от редактора, составленная нарочито банально, деревянным языком, усыпляющим бдительность, об отражении красот нашей родины, убедительно подсказывала, что книга серая, по крайней мере, по тематике, и, возможно, позволила подписать ее, не читая, как заведующему отделом, так и директору издательства. А директором издательства был Марин Преда. Далее, как я предполагаю, на рукопись в сопровождении рецензии из армированного бетона, как тогда говорили, и с тремя-четырьмя подписями, среди коих и подпись Преды, смотрели без придирок, и она переходила со ступени на ступень почти формально.
Я никогда не знала, сколько ступеней у цензуры, ни до 1977 года, когда она называлась дирекцией прессы, ни позже, когда легально ее больше не существовало, а оставался не облеченный в форму монстр, как ядовитый туман, по неосторожности приблизясь к которому, ты невольно и безнадежно его вдыхал. Я знала только ступени внутри издательств, с предназначением быть барьерами не только эстетическими, но и идеологическими, но они — по крайней мере, в случае с «Картя Ромыняскэ» — были населены писателями, которым самим, как авторам собственных книг, надо было защищаться от цензуры. Таким образом, как ни странно, притом что все были румыны, возникала солидарность, которая, может быть, была просто сообщничеством, однако, случалось, не только действовала эффективно, но и предлагала — мне, во всяком случае, — точку поддержки и сопротивления, средство против безнадежности и депрессии. Не то что все было прозрачно и что редактор, прикидываясь дураком и рискуя, когда писал занудливые и клишированные под лозунги рецензии, объяснял автору, зачем он это делает. Нет, все действовали молчком, не существовало даже знака наподобие рыбы, как у христиан древности. Было только чувство, что, если не хочешь сойти с ума, надо противиться безумию всеми подручными средствами. Что иногда помогало, иногда нет. Потому что никогда не было известно, как будут реагировать те, что вне поля нашего зрения. Нужна была и удача. И мне везло до определенного момента. Я говорю, конечно, только о судьбе этой книги. Хорошо помню, что мне не верилось в такую большую удачу. Я радовалась гораздо сильнее, чем какой-либо другой своей книге, которая получила визу, может быть, потому что тут ждала ее меньше всего. Я так радовалась, что потеряла обычный контроль над жестами, позволила себе ослабить оборону, которую всю жизнь старалась, по мере сил, держать. Вот в этот миг удача от меня и отвернулась. Конец первого акта.
Конкретно речь идет о том, что журнал «Вяца Ромыняскэ» попросил у меня что-нибудь для публикации, «цикл стихов, если можно». А я ответила, что у меня нет нового цикла стихов (он был, но без всяких шансов на публикацию, я знала, а после большого скандала со стихами из «Амфитеатру» мне казалось, что не к месту устраивать эксперименты). «Но я могла бы дать новеллу, — сказала я неосторожно, — она только что пошла в типографию в сборнике фантастических рассказов, и ни один не опубликован». И, не слишком раздумывая, выбрала «Птицу потребительскую». В качестве продолжения: через недолгое время руководству «Вяца Ромыняскэ» объявили, что типографщики отказываются набирать мою враждебную и полную клеветы в адрес нашей социалистической жизни новеллу. Напуганный главный редактор попробовал спасти положение дел и закрыть дискуссию, заявив, что речь идет о рассказе, который входит в сборник, в «Картя Ромыняскэ», он уже отдан в типографию и имеет все визы для публикации. В результате был заблокирован и весь сборник.
Более двух десятилетий спустя, когда шахтеров призвали против Университетской площади, мне выпало несколько дней странного чувства дежавю, которым я была одержима, не в силах его определить. Мне казалось, что я переживала когда-то нечто подобное, мне казалось, что не в первый раз я сталкиваюсь с таким типом манипуляции. И вдруг я вспомнила: типографщики! Типографщики, изобретенные в качестве заменителя цензуры, которой больше не существовало как институции, а с позиций закона не существовало вообще. Тот же тип противопоставления одной социальной категории другой, создающий миф разногласия, которого на самом деле не было. Различие состояло в том, что тогда выдумка казалась мне менее убедительной, потому что каждый раз, как я попадала в типографию, я испытывала гордость и солидарность, когда наборщики останавливали меня сказать, что им понравилась такая-то страница, которую они набирали — литеру за свинцовой литерой. Схожесть ситуации заставила меня написать — еще когда я не знала обстоятельств и деталей минериады[5] июня 1990-го — что шахтеры — жертвы минериады, по крайней мере, в той же степени, в какой мы, потому что нам выпало только подвергнуться репрессиям, тогда как ими манипулировали, чтобы репрессии осуществить. Я думала о масштабной манипуляции, о чудовищной социальной инженерии, которая превращала простых и беззащитных, с идеологической и интеллектуальной точек зрения, людей в бессознательные орудия ненависти, природы которой они не понимали, но которая вбирала их неудовольствие и обостряла их ярость. Шахтеры ли, типографщики ли — все они были заведомо скомпрометированы употреблением имени их профессии в злокозненных целях, о которых они не подозревали.