Меня так мучили вопросы, я так спешила их выложить, что не следила за реакцией собеседника, а в ту минуту, когда остановилась, меня обескуражило, как он, явно скучая, уклоняется от ответа. Через несколько дней я узнала, что он уехал за границу и там остался, а через несколько лет — что он сотрудничал с секуритате.
Пример совсем другого типа — это когда я сама себя поставила в неловкое положение, которое восприняла как граничащее с героизмом (восприятие, конечно, еще нелепее, чем бредовая ситуация, на краю которой оно расцвело).
Стояла осень 96-го, было воскресенье в разгар предвыборной кампании. Мы запланировали поехать на ярмарку скота в Телеорман, поговорить с крестьянами. Для этого надо было встать на рассвете, чтобы приехать заранее, и я еще помню чувство абсурдности, когда проснулась по звонку будильника, открыла глаза и посмотрела в окно: было почти темно и шел дождь. Зачем надо было вылезать из теплой постели и выходить под дождь? Кто меня принуждал? Зачем это было нужно? Совершенно очевидно, все зависело от меня, я не выставляла свою кандидатуру, ничего не выигрывала, что не помешало мне, однако, чувствуя себя подгоняемой нелепостью, встать, надеть резиновые сапоги, приготовленные с вечера, сесть в машину и поехать на встречу, за несколько сот километров отсюда, с какими-то незнакомыми людьми, чтобы убедить их проголосовать за других незнакомых людей. И пока я машинально следила глазами, как щетки ходят по переднему стеклу, разгоняя потоки воды, я вспомнила другую встречу в одном селе в жудеце Дымбовица несколько дней назад, когда один старый крестьянин поднялся с места на собрании в бывшем культурном центре (сейчас наполовину дискотека, на четверть мини-маркет) и, кстати, уважительно начав с добро пожаловать, обратился прямо ко мне:
— Госпожа Бландиана, мы рады, что вы приехали в наше село, потому как мы вас давно знаем, с тех пор как услышали про вас по «Свободной Европе», и знаем, что вас изучают дети в школе, но господ, с которыми вы приехали к нам, мы не знаем. Ежели вы скажете голосовать за них, мы проголосуем, потому как вам мы верим, но ежели они не сдержат слова, мы с вас спросим, почему они его не сдержали, потому как их мы не знаем. До сих пор-то мы голосовали за господина Илиеску и верили ему, а он нам такое измывательство устроил… И откуда нам знать, может, нам такое же устроят и те, что с вами?
После чего он сел на место, ожидая ответа. Установилось молчание, которое нельзя было проигнорировать, и все головы повернулись ко мне. Я, в свою очередь, посмотрела на тех, рядом с которыми сидела: я знала только нескольких из них, тех, с кем приехала из Бухареста. И, по-моему, я впервые внимательно поглядела на них, как впервые была вынуждена задуматься, что я здесь делаю. Кандидатом был бывший политзаключенный, историк по профессии. Мы встретились глазами, и я поднялась на ноги. Я начала с того, что призналась в открытии, сделанном в ту минуту: я никогда так категорически не думала о своем участии в предвыборной кампании, не думала, что мне придется подписывать своим именем списки кандидатов и что я тоже не знаю всех, с кем сижу сейчас за столом, покрытым красным холстом, уцелевшим, вероятно, от партийных собраний периода до 89-го. Но существенное отличие между разными персонажами, которые приходят, чтобы сесть за этот стол и набирать голоса, состоит не в разных обещаниях — возможно, крайне похожих друг на друга, — которые они дают по этому случаю, и не в одних и тех же словах — демократия, благосостояние, перемены, истина, правосудие, — которые произносят все, но в качестве, в биографиях этих людей. По-разному можно верить бывшему партийному активисту, который был вынужден лгать, подольщаться, рапортовать о вымышленном урожае с гектара, а теперь выступает в поддержку идей, ранее им отвергаемых, и бывшему политзаключенному, который предпочел сесть в тюрьму, нежели от своих идей отречься. И кончила тем, что назвала справедливой мысль — надо отвечать за тех, за кого своим присутствием я ставлю подпись.
Но в то темное утро, пока я следила за маниакальным движением щеток по переднему стеклу, припомнившийся мне эпизод не показался таким однозначным.
Ярмарка скота — это несколько сот квадратных метров клейкой, глубокой грязи, куда сапоги проваливались, как вантузы, и каждый шаг приходилось вытягивать почти с болью. Под моросящим дождем располагались телеги, прицепы, фургоны, лошади, коровы, свиньи, овцы и, разумеется, люди, накрывшиеся полиэтиленовой пленкой, как плащами, или с мешками на головах, прикрывающими от дождя, как монашеские капюшоны. Я смотрела на них, и я смотрела на тех, с кем приехала и кто переходил от одной группы к другой, раздавая буклетики, в которых были напечатаны идеи, превращенные в лозунги, листовки и флажки с ключом[4], портреты Кандидата, которые, намокая под дождем, почти сразу превращались в жалкие тряпочки, и крестьяне стояли, держа их в руках и не зная, что с ними делать. «Это смешно», — подумала я, но в тот же миг подумала, что на этих бумажонках были записаны именно мои идеи, которые не могли воплотиться, иначе как войдя в головы, прикрытые мешками, защищавшими их от дождя. И еще я спросила себя, что бы я отдала десять лет назад, чтобы свободно говорить с крестьянами на такой вот ярмарке, иметь возможность сказать им все, что я думаю, иметь возможность передать им все, во что я верю.
И пока, скользя и спотыкаясь, я с трудом пробиралась к группе, теснящейся вокруг одной телеги с овцами в связке, пока начала говорить, я вдруг сообразила, что меньше чем через неделю буду в Гвадалахаре, в Мексике, на Международном ПЕН-конгрессе в качестве единственного кандидата, предложенного французским и английским ПЕН-центрами для председательства в мировой организации писателей. Что подбавляло абсурда ситуации, причем такого абсурда, когда в нелепость вкраплялись тревожные нюансы.
Еще припоминаю, как горячо защищала, на заседаниях Демократической Конвенции, где представляла Гражданский альянс, решения аргументированные и явно имеющие всеобщий интерес, и, пока я говорила, члены других партий слушали меня бесстрастно, но с некоторым раздражением, нетерпеливо ожидая, когда я закончу, просто-напросто отвергая меня, неколебимые в отвержении. У них были интересы, у меня — только идеи. Я слышала свой голос, звучащий все упрямее и упрямее, и не могла не видеть, одним глазом, со стороны, что я смешна. И все же я не сдалась.
Сейчас я думаю, что тот и другой опыт, при всем их различии, но при равной трудности, был формой не только мазохизма, но и свободы. Что может послужить не только объяснением, но и извинением.
Сегодня, когда я смотрю по телевизору политическую жизнь и борьбу, наблюдая персонажей таких низких и грязных, что о них можно испачкаться, просто следя взглядом, при всем отвращении и презрении, которые они внушают, и при том ужасающем в своей очевидности факте, что от них зависит судьба страны, единственное мое утешение — в том, что все эти люди действуют за пределами моего мира, что я не знаю лично никого из них, что не могу на них повлиять, но и не отвечаю ни за кого из них. А то обстоятельство, что существовал в моей жизни период, когда я верила, что все это можно изменить и что за эти изменения я могу чем-то пожертвовать в моей судьбе, кажется мне не только нелепым и глупым, но и просто-напросто постыдным. Не о своей наивности я сожалею, но о вовлеченности в мир, чье прикосновение меня загрязняло, и я осознавала, что загрязняет, но считала это необходимой жертвой. Эту вовлеченность я ощущаю и теперь, почти два десятилетия спустя, как признак деградации.
…И снова я вспоминаю долгие заседания Демократической конвенции, где я наблюдала за ораторами, когда они говорили. Их было две, абсолютно разных, категории: бывшие политзаключенные и члены их партий, молодые. Они существенно отличались не только возрастом, но и речью, построением фраз, даже дикцией, степенью культуры неподчеркнутой, почти подсознательной. Было видно, что у стариков — хорошая школа, у молодежи школа была почти не видна. Забавно было смотреть на одного, сделавшего себе вскоре взрывную политическую карьеру, он через каждые несколько слов полемики презрительно бросал: «Ну, это поэзия», уничтожая противника сим порочащим словом. Мое присутствие, как автора стихов, его не смущало, вероятно, он даже не задумывался, а может ли поэзия быть чем-то постыдным. Впрочем, и другой участник дискуссии, архитектор по профессии и будущий магнат, обронил, когда я победила в словесном поединке: «Так мне и надо, коли взялся обсуждать политику с поэтессой»…