Окно
В нашей квартире все окна выходят во двор. И зимой, и летом, и в плохую, и в солнечную погоду вижу я желтую стену, перечеркнутую водосточной трубой, вижу чужие окна и, если подойти к стеклу совсем вплотную, сверху — кусок неба. Вот по этому куску только и можно понять, какая погода. По стене тоже иногда можно — в мороз она слегка серебряная, в дождь почти черная, а когда светит солнце, еще желтее, чем всегда.
Окна мы открываем редко, только форточки. Незачем: двор у нас пыльный, деревьев там нет. Вот когда моем окна весной и осенью, тогда открываем. И все.
А в комнате отца окно не открывается никогда, там у рамы даже петель нет. Отец протирает стекла сам, мокрой тряпкой.
Когда я была маленькой, мне не разрешали подходить к этому окну, да и вообще в отцовскую комнату пускали редко. Там было неинтересно — горела под потолком тусклая лампочка, со стен смотрели мимо меня незнакомые пожелтевшие лица каких-то военных, старая географическая карта, утыканная флажками, висела над письменным столом, а окно всегда пряталось за тяжелой зеленой шторой.
Однажды — мне было тогда лет десять — мы долго ждали отца к обеду. Он не пришел, и мы сели за стол вдвоем с мамой. Потом наступил вечер, я сидела с ногами на диване и читала «Таинственный остров». Очень тихо было в квартире — ни маминых шагов, ни шума воды на кухне, даже телефон молчал. Я закрыла книгу, загнув угол недочитанной страницы, что было запрещено, слезла с дивана и вышла в коридор. Мамы не было ни в кухне, ни в столовой, ни в спальне. Я заглянула в комнату отца и увидела ее, облокотившуюся на подоконник, неподвижную. Я подошла на цыпочках и встала за ее спиной. Край шторы был отодвинут, за окном с черного неба смотрела большая круглая луна. Она висела над поляной, покрытой выцветшей, белесой травой, над невысоким деревенским домом на взгорке, над темными кронами каких-то деревьев.
С минуту я смотрела на эту поляну. Мать не шевелилась, и тогда, стараясь не скрипнуть половицей, я прокралась назад, к дверям, бегом бросилась по коридору — на лестницу, спустилась и выбежала во двор. На желтой стене — сейчас она казалась серой — горели вечерние окна, около мусорных бачков разлегся на лунном пятне черно-белый помойный кот, грохот трамваев врывался в узкое горло ворот и, пометавшись по двору, гас. Я нашла на втором этаже наши окна. Вот — мое, вон там — столовая, а вон зеленая штора, она чуть отодвинута и там — мамин силуэт, лица не видно. Дом у нас пятиэтажный, и окно смотрело прямо в стену напротив, в желтую знакомую стену.
Часто потом я заставала маму одну вот так, у окна. Часто мы молча сидели с ней рядом по вечерам или днем и смотрели на поляну. Теперь я уже знала: деревья возле дома — тополя, поляна вся изрезана узкими канавами и рвами, трава кое-где обгорела, рядом с домом валяется корнями вверх засохшая береза без листьев, а в самом доме окна, неизвестно зачем, заколочены досками.
Проходили годы, а поляна не менялась, здесь всегда стояло лето, и тогда, когда за окном моей комнаты падал снег, и осенью, и ранней весной. Листья на тополях всегда оставались зелеными, белый пух срывался с веток и медленно кружил над поляной. А скворечник, прибитый к высокому шесту рядом с домом, год за годом оставался нежилым, висел на одном гвозде вверх ногами. Дверь дома была всегда закрыта, на поляне — никого.
Как-то мы сидели с мамой у окна поздно вечером в конце декабря, перед самым Новым годом. Отца опять не было дома, он теперь уходил часто и надолго. Мы вдвоем украсили елку, сели у окна в отцовской комнате и отодвинули штору. Было уже очень поздно, но мать почему-то не гнала меня в постель. За окном стояла такая чернота, что я ничего не могла рассмотреть — ни поляны, ни дома. Но вдруг узкая красноватая полоска затлела в темноте, она становилась шире, и я увидела открытую освещенную дверь дома и на пороге какую-то фигуру. И тут же раздался грохот, удар, будто началась гроза. Фигура метнулась, свет погас, я вскочила со стула, но мать задернула штору и неожиданно резко толкнула меня к дверям.
— Спать, — сказала она, — двенадцатый час, немедленно спать!
Все это было давно, в детстве. Уже много лет мы с отцом живем одни в нашей большой квартире окнами во двор. Трудно теперь отцу выходить из дому, и все-таки он уходит, уходит даже чаще, чем при маме, и исчезает иногда на целый день, а иногда и до утра. Я сижу и жду около окна, но как только дверь дома на поляне начинает отворяться, сразу задергиваю штору и бегу вниз по лестнице — встречать. Я беру отца под руку, и мы медленно поднимаемся вместе, часто останавливаясь на ступеньках, чтобы передохнуть.
Вчера, уходя после обеда из дому, отец выглядел таким старым, таким похудевшим и больным, что я стала его отговаривать:
— Не ходи туда сегодня, — просила я, — посмотри, какой дождь на улице.
Он молча надел свой старый защитный плащ с капюшоном и ушел.
К вечеру дождь стал еще сильнее, подул ветер. Водосточная труба напротив моей комнаты гудела и тряслась. Желтая стена стала черной от воды. Начало темнеть, а отца все не было. Как всегда, я пошла в его комнату и села у окна.
Никогда раньше не видела я поляну такой, как сегодня. Ветер раскачивал тополя и тряс ветки мертвой, перевернутой березы, дождь хлестал по крыше заколоченного дома, потоки воды мчались по склону взгорка, заливая рвы и воронки. В небе сверкнуло, раздался гром, даже через наглухо закрытое окно был слышен его грохот и треск. Дождь лил такой, что ничего почти за окном не было видно, но все-таки я разглядела, как медленно-медленно открывается дверь. Снова сверкнуло, почему-то низко, у самой земли. И загрохотало. Дверь распахнулась настежь. Я должна была встать и уйти, но не смогла, я смотрела. Согнувшись, прижимая к груди автомат, мой отец спустился с крыльца. Я должна была уйти. Он ступил на землю, и тут же опять загремело. Справа и слева под ногами у него взвились черные фонтаны не то воды, не то земли. Медленно, будто дождь давил ему на плечи, шел он вперед, по поляне, а грохот уже не прекращался ни на секунду, красные какие-то огни вспыхивали повсюду. И вдруг отец пошатнулся.
Я бросилась к окну и обеими руками вцепилась в забитую раму. Рама не подавалась, за окном гремело, выло, сверкало. Я схватила с подоконника тяжелую вазу и изо всех сил ударила ею в стекло. Раздался звон, шум дождя и сырой воздух ворвались в комнату. И грохот утих. За окном тускло светились завешенные струями воды знакомые окна на знакомой желтой стене, впрочем, сейчас не было видно, какого она цвета. За окном был наш двор с резким, отмытым запахом машин, с куском неба в форме трапеции. Сейчас из этой черной трапеции падал дождь, обычный дождь, без молний. Грозы не было.
Я постояла перед разбитым окном, потом бросилась на лестницу. Я бежала через две ступеньки. В подъезде застегивали плащи, раскрывали зонты какие-то люди — дождь стихал, можно было выйти на улицу. Я ждала. Прошло, наверное, минут двадцать, ночное небо над двором посветлело, отец не приходил. Тогда я вернулась в квартиру и пошла к нему в комнату. Штора пузырем вздулась от сквозняка, карта с шуршанием раскачивалась на одном гвозде. Бумажные флажки рассыпались по полу. Из окна в комнату смотрел наш двор, что-то кричала, кого-то ругала дворничиха, наверное мужа своего, алкоголика. И голос ее тоже был ясным, отмытым.
Я прождала отца всю ночь. Я обегала соседние улицы, хотя знала, что не найду его там. И все же я позвонила в «скорую помощь». Мне ответили, что такой-то в военном плаще ни в одну из больниц города не поступал.
— Сколько ему лет? — спросили меня.
— Семьдесят два.
— Так чего ж вы хотите?
Я хочу, чтобы он вернулся домой. Стекольщик из соседнего магазина вставил стекло в его комнате. Стекло мутно-зеленое, бутылочное, когда смотришь сквозь него, кажется, будто наш двор на дне непроточного озера.
— Потому что рама у вас — рассохши… — объяснил стекольщик.
Сейчас уже темно. Уже поздно. Больше суток прошло, и бесполезно сидеть тут одной у окна с зеленым стеклом, бессмысленно смотреть во двор, где сосед укутывает брезентом на ночь своего «Запорожца», бессмысленно и глупо без конца вглядываться в стену, за которой — улица с трамваями, а за ней другие стены, другие улицы, и трамваи, и окна.