Дальше всё идёт одним сплошным потоком. Мы куда-то ездим с Марком, приехала мама, она ездит с нами, потом меня оставили наконец-таки дома, и я был этому очень рад. Все остальные дела решала мама, хотя один раз мы с ней ходили договариваться в кафе насчёт поминок. Я постригся, но как-то плохо. В день похорон приехал бабушкин племянник и от этого стало легче и захотелось немного выпить. Выпить хотелось периодически.
К траурному залу подошли те наши знакомые, которым я сказал о дедовой смерти по телефону, когда всё случилось. С цветами. "Соболезную" и всё-такое. В целом - нормально. Я всё никак не мог понять - плохо это или хорошо, правильно ли я сделал, что позвонил или нет. Ведь друзей у деда не было, так, только знакомые: соседи по даче, люди через которых можно было как-то достать запчасти для баржи, один браконьер, перевозивший с нами икру за десять процентов от груза и остальные подобного рода. Всего около десяти штук. Это очень много. Так вот - нормально. Нормально сделал, что позвонил им. Хоть кто-то, хотя деду не нужен никто, главное, чтобы были мы. Бабушка, конечно же, ни на какие похороны не поехала, осталась дома. Из нас тут были только я и мама. В зале, по-моему, отливало какой-то позолотой, висели бордовые шторы, стояли столбы, вокруг которых эти шторы были обвязаны. Видимо что-то вроде ворот на тот свет. Перед этими воротами лежал в гробу дед. По форме, укрытый до груди тюлью. Тюль доходила как раз до того места, где был прикреплён значок-подлодка и бирюзовый ромбик с раскрытой книгой. По правую и по левую сторону от гроба стояли две скамейки. Как только мы вошли в зал, заиграла заунывная, траурная музыка, медленная и вязкая, словно кто-то переливал кисель из кружки в кружку. Мы сели по левую руку от деда: я, Олеся, мама и, вроде бы, Костя, дальше я не смотрел. Я смотрел на деда. Его нарумянили и что-то там где-то даже подрисовали, но в целом было заметно, что он из холодильника. Мне казалось, что у него на голове могут быть какие-нибудь синяки; памятуя, как неаккуратно выносили его из комнаты, я постарался, насколько это возможно, получше его разглядеть. Но ничего не было. Был грим. Между тем люди начали подплакивать и с ними моя мама. И Олеся. А потом что-то стало подбираться и ко мне. Я удивился. На прошлых похоронах, когда умер мой отчим Сергей, я нашёл действенный способ борьбы с плачем. Я всё время повторял про себя "Локомотив - Динамо" и пытался представить себе футбольный матч этих команд и счёт 2:1. Я не футбольный фанат, к этому спорту достаточно равнодушен, почему я выстроил в своей голове именно такую линию защиты - понятия не имею. Но тогда помогло. Вот и сейчас я поднялся, подошёл к столбу, спрятался за штору и начал повторять про себя "Локомотив - Динамо". Немного отлегло. Люди сидели, слушали и плакали. Не все, но, казалось, большинство. Хотя это только казалось, на самом деле плакало человека четыре. Сколько-то всё это продлилось: эта тягучая, заунывная музыка со всхлипами, окрашенными в золотисто-бордовые цвета, с атмосферой какого-то туннеля или шахты. Потом мы все вышли оттуда, большинство разошлось по своим делам, а должные трапезничать после процедуры погребения за поминальным столом, погрузились кто в собственные автомобили, а кто, как мы с мамой, в "пазик". Дед лежал перед нами, я старался придерживать гроб на поворотах и рытвинах, когда "пазик", как заправский кенгуру, порывался пуститься вскачь. Хотелось, чтобы это поскорее закончилось.
Всё кладбище, по крайней мере та его часть, куда нас привезли, было перерыто-перекопано и производило впечатление поистинне ужасное - будто мы привезли деда не хоронить, а выкидывать, куда-то на свалку. Никакого "американского стиля"("Это новое кладбище, без оград и прочей советчины, всё как в Америке") не было и впомине, вокруг стояли эскаваторы, мерзлая земля дымилась, ходили какие-то оборванные пьяные мужики. Я сразу понял, что я всё испортил, я не смог нормально похоронить деда, даже место не удосужился проверить, а что ещё хуже - если бы и проверил, то наверняка бы ничего не сказал, молча бы согласился. Впрочем, мне было всё равно, настолько всё равно, что захотелось на кого-нибудь заорать и чем-нибудь в кого-нибудь кинуть. Эти люди, бывшие с нами, показались мне невыносимыми, а всё вокруг - дерьмом собачьим. Выйдя из автобуса я зло обрадовался, потому что сходу вляпался в какую-то неимоверную грязищу чуть не по щиколотку, а оглядевшись, увидел, что эта грязища была здесь повсюду и вляпался в неё не я один. Мы прошли к нашей яме. Оборванные мужики притащили гроб, все сгрудились возле него. Подъехал ещё один небольшой автобус - господа из комитета, вместе с оркестром. Олесин папа подошёл ко мне и сказал, что оркестру надо бы уделить пару жбанов водки за труды после похорон, только не прогадать момент - оркестр скромный и настаивать на своём не привык, после того, как отыграет - сразу же погрузится в автобус и уедет обратно, а ты ищи его потом свищи да укоряй себя, вспоминая о том, как же мерзко ты оскорбил мужиков и какая же ты непочтительная сволочь. Над головой гудели самолёты. Кладбище расположено возле аэропорта и до самолётов тут - рукой подать, прыгнуть метров на пятьдесят в высоту и делов. Они взлетают и уносятся в небо, возможно, унося туда же души, примостившиеся на крыльях. А те, которые садятся? Приносят обратно непринятых?
Грянул оркестр, да грянул так, что у меня чуть не отслоилось мясо от костей. Это была жуткая какофония из непонятных, перемешанных друг с другом звуков, которых в принципе не должно быть в природе. Она уселась у меня в голове и начала дятлом долбить мой мозг. Из труб и тромбонов лезли непонятные жабы и черви, барабан бил так, словно кто-то швырял в стену гнилыми, размякшими помидорами, тарелки осыпались разбитым оконным стеклом, слушать это было невозможно. У меня потекли слёзы, мне стало стыдно, и я отвернулся. "Локомотив-Динамо, Локомотив-Динамо, Локомотив-Динамо". Нет, не выходит. Я еле сдержал себя, чтобы не разрыдаться; какое унизительное ощущение - чувствуешь себя полным дураком. "Значки сними" - подошёл Олесин папа. - "Что?" - "Значки сними у деда с кителя. - повторил он - На память себе заберёшь". Я так и сделал. Прогудел очередной самолёт. Деда стали опускать в яму. Было ощущение, что всё куда-то ушло. Могилы, деревья, люди - всё сжалось куда-то вглубь, ближе к горизонту, отступило, оставив меня одного, даже оркестр стих. "Вас там зовут" - сказал мне абсолютно незнакомый человек. - "Меня?" - "Да, вас, директор, он в автобусе ждёт". Я пошёл к автобусу, абсолютно не понимая, что ещё это за директор, почему он сидит в автобусе, что он вообще тут делает и чего ему от меня надо.
Господи!!! - я как-будто наступил на стекло. Господи! Да ведь я остался совсем один! - до меня, наконец, дошло. Что же я буду делать с баржей? Что же я буду делать со всем? Как же мне теперь быть? Что же это такое произошло? Как же так? Как же я со всем справлюсь? Ведь я ничего не умею! Я абсолютно ничего не умею. Скоро пойдет ледоход и снесёт баржу. Она не на ходу, там всё разобрано, весь дизель разобран, мы ничего не доделали, а сам я не смогу. Куда её девать? Кому она нужна? Где её ставить? - ворох вопросов посыпался на меня откуда-то изнутри, такое ощущение, что их там кто-то удерживал изо всех сил, но они проломили дверь и ринулись прямо в мой мозг.
Я подошёл к автобусу; открылась дверь, и я поднялся. В рубке было темно. Дед, как обычно, сидел за штурвалом, закинув ногу на ногу и смотрел в чёрную дыру открытого иллюминатора. В дыре маячил дворник, смутные обрисы каких-то сопок вдалеке и юркие водные блики, посеребрённые идущей, кажется, уже на спад луной. Радио не работало, значит было больше двух часов. Дед всегда стоит ночную вахту с 12 до 6. Я - с 6 до 12 и так дальше, по шесть часов. Жалеет меня, не хочет пускать в ночь, а я не особо и настаиваю. Иногда нам, кстати, надоедает такой распорядок, и мы переходим к кслассическому четырёхчасовому несению вахты, тогда кусочек ночи, с 12 до 2-ух, выпадает и на мою долю. Нас двое, больше никого.