— Что мне с ним делать, падре? У меня нет времени, чтобы ходить за детьми, — сказала я Мармолехо, потому что совершенно не хотела привязаться к ребенку врага.
— У тебя лучший дом в городе, Инес. Здесь бедняжке будет хорошо.
— Но…
— Помнишь ли ты, что сказано в заповедях и чему учит нас Господь? Следует кормить голодных и одевать нагих, — перебил он меня.
— Что-то я не припомню такой заповеди, но если вы так говорите…
— Пошлите его ходить за свиньями и курами, он очень послушен.
Я подумала, что с тем же успехом воспитанием мальчика мог заняться сам капеллан, ведь у него был и дом, и служанки, он мог бы сделать из него служку. Но отказаться я не могла, потому что была слишком многим обязана этому монаху. Худо-бедно, но он меня учил грамоте. Я уже самостоятельно принялась за одну из трех книг, которые были у Педро, «Амадиса Гальского», где повествуется о любви и приключениях. За остальные две я пока не решалась взяться: в «Песне о моем Сиде» говорится об одних лишь сражениях, а «Оружие христианского воина» Эразма Роттердамского — вообще наставление для солдат, а такая премудрость меня совершенно не интересует. У капеллана имелись еще книги, которые наверняка тоже были запрещены инквизицией и которые я намеревалась когда-нибудь прочитать. Так что мальчишка остался у нас.
Каталина его вымыла, и обнаружилось, что на нем была не засохшая кровь, а только грязь и глина; кроме нескольких царапин и ушибов, он был невредим. Лет парнишке было одиннадцать или двенадцать, он был худой, с торчащими ребрами, но сильный; на голове у него была копна черных волос, жестких от грязи. Он был почти наг. Когда мы попытались снять с него амулет, висевший у него на шее на кожаном шнурке, он искусал нам руки. Скоро я забыла о мальчишке, потому что была погружена в заботы по обустройству города, но через два дня Каталина напомнила мне об индейце. Она сказала, что мальчик ни на шаг не двинулся со двора, где мы его оставили, и ничего не ел.
— Куда девать его, мамитай?
— Пусть возвращается к своим, это будет самое лучшее.
Я пошла проведать парнишку. Он сидел во дворе неподвижно, будто вырезанный из дерева; его черные глаза неотрывно глядели на горы. Одеяло, которое мы дали ему, он откинул подальше, будто ему нравился холод и зимняя морось. Я знаками объяснила мальчику, что он может идти, но он даже не шелохнулся.
— Уходить не хочет, да. Оставаться хочет, не иначе, — вздохнула Каталина.
— Что ж, пусть остается.
— А присматривать за дикарем кто будет, а, сеньорай? Воры и лентяи эти мапуче.
— Это же всего лишь дитя, Каталина. И он скоро уйдет, ведь здесь ему нечего делать.
Я предложила мальчику кукурузную лепешку, но он не взял ее. Когда же я дала ему выдолбленную тыкву с водой, он схватил ее обеими руками и стал пить звучными глотками, как волк. Вопреки моим предположениям он остался у нас. Мы одели его в пончо и мужские штаны, подвязав их к талии, пока одежда по размеру не была сшита, постригли волосы и выбрали вшей. Уже на следующий день он стал есть с огромным аппетитом, скоро перестал сидеть на дворе и начал бродить по дому, а потом и по городу, как неприкаянная душа. Люди его интересовали гораздо меньше, чем животные, и последние отвечали ему взаимностью. Лошади ели у него с рук, и даже злые собаки, наученные бросаться на индейцев, завидев его, виляли хвостом. Поначалу его отовсюду гнали: никто не хотел видеть этого странного маленького индейца у себя дома, даже добрый капеллан, который так рьяно проповедовал мне о долге христианина. Но потом все привыкли к его присутствию, и парнишка снова стал невидимым: всегда тихий и внимательный, он беспрепятственно входил в дома и выходил из них. Служанки-индианки угощали его сладостями, и даже Каталина в конце концов приняла его, хоть и неохотно.
К этому времени вернулся Педро, усталый и измученный долгой верховой дорогой, но очень довольный, потому что привез с собой первые образцы намытого в реке золота, до вольно большие зернышки. Прежде чем собрать совет капитанов, он обнял меня за талию и повлек в постель. «Правда же, Инес, ты — душа моя», — прошептал он, целуя меня. Он пах лошадьми и потом и никогда еще не казался мне таким красивым, таким сильным, таким моим. Он сказал, что скучал по мне; что ему с каждым разом все труднее покидать меня, пусть даже на несколько дней; что когда меня нет рядом, ему снятся дурные сны, видятся грозные предостережения и просыпается страх потерять меня навсегда. Я раздела его, как ребенка, обтерла влажным полотенцем, поцеловала каждый шрам на его теле — от большой раны на бедре и сотен отметин, оставленных на нем войной, до маленькой звездочки на виске, оставшейся после какого-то падения в юности. Мы занялись любовью с какой-то новой, неторопливой нежностью, как будто старик со старухой. Педро был так измотан неделями напряжения, что отдался мне с кротостью девственницы. Я сидела на нем верхом, двигаясь медленно, чтобы доставлять ему удовольствие понемногу, и при цвете свечи любовалась его благородным лицом, широким лбом, орлиным носом, женскими губами. Глаза у него были закрыты, а на губах играла безмятежная улыбка, он доверился мне и казался очень молодым и уязвимым, совсем не похожим на того воинственного и властного мужчину, который несколько недель назад выступил из города во главе отряда солдат. В какой-то момент той ночью мне почудился в углу комнаты силуэт маленького мапуче, но, наверное, это была лишь игра теней.
На следующий день, возвратившись с заседания городского совета, Педро спросил меня, кто этот маленький индеец. Я объяснила ему, что мне его навязал капеллан и что мальчишка, как мы предполагаем, сирота. Педро позвал индейца, осмотрел его с ног до головы и остался очень доволен. Наверное, паренек напомнил Педро, каким он сам был в таком возрасте — таким же подвижным и горделивым. Поняв, что мальчишка не говорит по-испански, он велел послать за толмачом.
— Скажи ему, что он может остаться у нас, только если примет христианство. Его будут звать Фелипе. Мне нравится это имя. Если бы у меня был сын, я бы назвал его именно так. Договорились? — объявил Вальдивия толмачу.
Мальчик кивнул. Педро добавил, что если обнаружится, что мальчишка что-нибудь украл, то его тут же отстегают кнутом и выгонят из города; и что он может считать себя счастливчиком, потому что другому отрубили бы за это правую руку Понятно? Мальчик снова кивнул, не произнося ни слова, а на лице его читалась скорее ирония, чем страх. Я попросила толмача, чтобы он предложил парнишке такой уговор: если он будет учить меня своему языку, я буду учить его испанскому. Но это предложение Фелипе совершенно не заинтересовало. Тогда Педро выдумал обмен получше: если мальчик будет учить меня мапудунгу, ему позволят ухаживать за лошадьми. Лицо паренька тут же осветилось радостью, и с этого момента он проникся восхищением к Педро и стал называть его тайтой, то есть тятей. Ко мне он обращался формально, «чиньура», что должно было означать «сеньора», я полагаю. Так мы и порешили. Фелипе оказался хорошим учителем, а я — способной ученицей. Вот так, благодаря ему, я стала единственной уинкой, способной понимать мапуче без толмача, но, чтобы научиться этому, мне потребовался почти год. Я сказала «понимать мапуче», но это большое преувеличение: мы никогда не поймем друг друга, в нас скопилось слишком много взаимной злобы.
Еще не кончилась зима, когда в город бешеным галопом прискакали двое солдат из тех, что Педро оставил в Марга-Марга. Их лошади были на последнем издыхании, а сами всадники были измождены, изранены и мокры от крови и дождя; они прибыли сообщить нам известие, что на золотом прииске индейцы Мичималонко подняли восстание и убили множество янакон, негров и почти всех испанских солдат — только им двоим удалось уйти оттуда живыми. От добытого золота не осталось ни крупицы. На берегу бухты Конкон мапуче тоже поубивали наших людей; их разрубленные на куски тела валялись на песке, а от строившегося корабля осталась лишь куча обгорелых поленьев. Всего мы потеряли двадцать три солдата и бессчетное число янакон.