Но на самом деле он уехал потому, что хотел оградить меня от печального зрелища своей болезни. Он желал, чтобы его помнили сидящим на коне, во главе отряда молодцов, воюющим на священной земле к югу от реки Био-Био, где против нас восстали полчища свирепых мапуче. Такова была его воля, воля полководца, и я подчинилась ей, как следует послушной жене — которой, впрочем, я никогда не была.
К полю боя Родриго везли в гамаке, а там его зять, Мартин Руис де Гамбоа, привязал его к коню, как поступили когда-то с Садом Кампеадором[4], чтобы он одним своим видом внушал ужас врагам. Он, как одержимый, бросился в бой впереди своих солдат, презирая опасность, с моим именем на устах, но не нашел той смерти, какую искал.
Мне привезли его обратно в импровизированном паланкине — он был совсем слаб. Гной из опухоли разлился по всему его телу. Другой человек уже давно бы изнемог от борьбы с болезнью и изнурительных битв, но Родриго был очень крепок. «Инес, я полюбил тебя с тех пор, как впервые увидел, и буду любить тебя вечно», — проговорил он уже в агонии и добавил, что хочет, чтобы похороны его прошли тихо и скромно, а за упокой души отслужили тридцать месс. Тогда я увидела Смерть, смутно, как вижу теперь буквы на бумаге, но ее ведь ни с чем и ни с кем не спутаешь.
Я позвала тебя, Исабель, помочь мне одеть Родриго, ведь он слишком горд, чтобы позволить служанкам увидеть тот жалкий огрызок, что оставила от него болезнь. Только тебе, своей дочери, и мне он позволил надеть на себя доспехи и подбитые железом сапоги. Мы посадили его в любимое кресло, водрузили на голову шлем, а на колени положили шпагу, чтобы священник соборовал его и он смог отправиться в мир иной так же достойно, как прожил земную жизнь. Смерть, стоявшая рядом с ним и скромно ожидавшая, когда мы закончим приготовления, взяла его в свои материнские объятия и сделала мне знак, чтобы я подошла и приняла последний вздох своего мужа. Я наклонилась над ним и страстно поцеловала в губы. Он умер в жаркий летний день, здесь, в этом самом доме, у меня на руках.
Я не смогла исполнить пожелание Родриго, чтобы похороны были скромными, ведь он был самым любимым и почитаемым человеком в Чили. Его оплакивал весь Сантьяго, и из других городов королевства прибыло несчетное количество желающих выразить соболезнования. Много лет назад такое же множество людей с цветами вышло на улицы, чтобы радостными возгласами и выстрелами из аркебуз выразить свое ликование по поводу его назначения губернатором. Мы похоронили Родриго с заслуженными почестями в храме Богоматери Всемилостивой, который мы с ним приказали построить во славу Святой Девы. Там же скоро найдут последнее пристанище и мои кости. Я завещала ордену мерседарианцев достаточно денег, чтобы они еженедельно в течение трехсот лет служили мессу за упокой души благородного дворянина дона Родриго де Кироги, храброго солдата Испании, аделантадо[5], завоевателя и дважды губернатора королевства Чили, кавалера ордена Святого Иакова и моего мужа. Месяцы, прожитые без него, кажутся мне вечностью.
Но не нужно торопиться. Если я буду рассказывать о своей жизни без строгости и порядка, я собьюсь с пути. Хроника должна излагать события в их естественной последовательности, даже если в голове беспорядочное месиво воспоминаний. Я пишу вечерами, сидя за письменным столом Родриго, укутавшись в его плед из шерсти альпаки. Меня охраняет четвертый Бальтасар, правнук того пса, который прибыл в Чили вместе со мной и был моим верным другом целых четырнадцать лет. Первый Бальтасар умер в 1553 году — в том же году, когда убили Педро де Вальдивию. Но от того, первого пса остались потомки, все огромные, с неуклюжими лапами и жесткой шерстью. В этом доме холодно, несмотря на все ковры, занавеси, гобелены и жаровни, которые слуги всегда держат полными горящих углей. Исабель, ты часто жалуешься, что здесь от жары невозможно дышать, — наверное, просто холод не в воздухе, а внутри меня.
Я могу записывать свои воспоминания и мысли чернилами на бумаге благодаря стараниям святого отца Гонсалеса де Мармолехо, который в перерывах между обращением дикарей и утешением верных христиан отыскал время, чтобы обучить меня грамоте. В те времена он был простым капелланом. Это потом он сделался первым епископом Чили и самым богатым человеком в королевстве, но об этом я расскажу позже. С собой в могилу он ничего не унес, а после себя оставил след благих дел, за которые заслужил народную любовь. В конце концов, ценно только то, что отдано, как говорил Родриго, самый щедрый человек на свете.
Начну с начала, со своих первых воспоминаний. Я родилась на севере Эстремадуры, в Пласенсии, в городе приграничном, воинственном и очень религиозном. Дом моего деда, где я выросла, был на расстоянии брошенного камня от собора, который любовно называли Старым, хотя построен он был всего-то в XIV веке. Я выросла в тени его странной башни, покрытой резными чешуйками. Я покинула родной город в молодости и больше никогда не видела ни широкой городской стены, ни просторной Главной площади, ни темных улочек, ни каменных особняков с тенистыми галереями, ни небольшого имения деда, где до сих пор живут внуки моей старшей сестры. Мой дед, краснодеревщик, состоял в братстве Святого Истинного Креста, что для ремесленника — очень высокая честь. Это было братство самого старинного монастыря города, и его члены шествовали во главе процессий на Страстной неделе. Мой дед, облаченный в лиловый балахон, подпоясанный желтым шнуром и в белых перчатках, был одним из тех, кто нес святой крест. На его одеянии виднелись пятна крови от ударов плетью, которые он наносил себе, чтобы разделить страдания Христа на Его пути на Голгофу. В Страстную седмицу ставни плотно закрывались, чтобы изгнать из домов солнечный свет, люди постились и говорили только шепотом; вся жизнь в это время сводилась к молитвам, вздохам, исповедям и причастиям. Однажды на рассвете в Страстную пятницу у моей сестры Асунсьон, которой в ту пору было одиннадцать лет, на ладонях открылись ужасные кровоточащие язвы, а глаза закатились, так что видны были только белки. Мать с помощью пары крепких пощечин вернула ее к жизни, а потом лечила прикладыванием паутины к язвам и отпаивала отваром ромашки. Из дома Асунсьон не выходила до пор, пока раны не зажили полностью, а мать запретила нам упоминать это происшествие, потому что не хотела, чтобы ее дочь перевозили из церкви в церковь, как ярмарочную диковину.
Асунсьон была не единственной девочкой со стигматами в нашей округе. Каждый год на Страстную неделю с какой-нибудь девочкой случалось что-нибудь в этом роде: одни парили над землей, другие источали запах роз, у третьих начинали расти крылья. К ним тут же стягивались толпы восторженных верующих. Насколько я помню, все такие девушки становились монашками — все, кроме Асунсьон, которая благодаря стараниям матери и молчанию всей нашей семьи чудом исцелилась полностью, безо всяких последствий, вышла замуж и родила детей, в том числе Констансу, о которой еще пойдет речь в этом повествовании.
Я очень хорошо помню эти процессии на Страстной неделе, потому что во время одной из них я познакомилась с Хуаном, человеком, которому суждено было стать моим первым мужем. Это было в 1526 году, в год бракосочетания нашего императора Карла V[6] с его прекрасной кузиной Изабеллой Португальской, которую он любил всю жизнь; в год, когда турецкая армия под предводительством Сулеймана Великолепного[7] дошла до самого центра Европы, грозя христианскому миру. Слухи о зверствах мусульман приводили народ в ужас, и нам уже казалось, что одержимые дьяволом полчища подступают к стенам Пласенсии. В том году религиозный пыл, подогреваемый страхом, дошел до безумия. Я брела в процессии, у меня кружилась голова от долгого поста, дыма свечей, запаха крови и ладана, возгласов молящихся и стонов бичующихся, и я плелась, как во сне, позади своих родственников. Я сразу же выделила Хуана из толпы кающихся в капюшонах. Не заметить его было невозможно: он был на пядь выше всех остальных, и его голова возвышалась над людским морем. У него была военная выправка, кудрявые темные волосы, римский нос и кошачьи глаза, которые на мой взгляд ответили любопытным взглядом. «Кто это?» — спросила я у матери, указывая на него, но в ответ получила лишь толчок локтем в бок и суровый приказ смотреть в землю. У меня не было жениха: дед решил не выдавать меня замуж, а оставить в доме, чтобы я заботилась о нем в старости, — это было вроде наказания за то, что я родилась девочкой, не оправдав дедовские надежды на внука, которого он так хотел. У деда не было средств на приданое обеим внучкам, и он рассудил, что у Асунсьон больше шансов найти выгодную партию, потому что она отличалась бледной красотой и пышным телом, которые так нравятся мужчинам, а характер у нее был кроткий и послушный. Я же, наоборот, была худощавой и поджарой, да к тому же упрямой, как ослица. Я пошла в мать и в покойную бабку, которые отнюдь не были образцами нежной красоты. Тогда говорили, что лучшее во мне — темные глаза и густые волосы, но ведь то же самое можно сказать о доброй половине девушек в Испании! Чего не отнимешь — так это ловкости рук: в Пласенсии и окрестностях никто не мог сравниться со мной в тщательности вышивки и шитья. Этим занятием я зарабатывала деньги с восьми лет; большая часть моего заработка шла на хозяйственные нужды, но кое-что я потихоньку откладывала себе на приданое, раз уж дед мне в этом отказал. Я твердо решила сделать все, чтобы выйти замуж, потому что перспектива препираться с собственными детьми мне нравилась куда больше, чем обихаживать вспыльчивого деда.