Ребята молчали — замкнуто, непонятно… И Сергей Алексеевич нарочито бодро сказал, что вот наконец близок час, которого все они нетерпеливо ждали — час встречи лицом к лицу с ненавистным врагом, и что ребята докажут, он в этом не сомневается, что они настоящие солдаты.
— Выше головы! Мы здесь не одни! — воскликнул он.
И дальше заговорил о том, что на отпор фашистам встала вся страна, что самые разные люди побратались в этой борьбе, что идет великая всенародная война.
— А когда поднимается весь народ, — прокричал Самосуд, — то ничто, никакая сила в мире не может ему противостоять!.. Мы обязательно победим! И мы с вами, ребята, еще будем с удовольствием когда-нибудь вспоминать, как стояли здесь, в лесу, под этим дождиком…
Тут Сергей Алексеевич почувствовал словно бы неуверенность в своем голосе, принужденность и закончил:
— Разве же может этот осенний дождик охладить жар ваших комсомольских сердец?!
Он даже попытался польстить своим ребятам, но и ему самому последние слова показались слишком уж возвышенными. И он должен был признаться себе, что его речь не произвела должного впечатления: ребята слушали его не так, как ему хотелось, они переглядывались или вообще переставали слушать, с их лиц уходило внимание. Может быть, это объяснялось тем, что нового он, собственно, ничего им не сказал, многие из его учеников могли бы сами произнести такую речь… Во всяком случае, этого еще у него с ними не случалось, он всегда умел и заинтересовать своих подопечных, и воодушевить. Даже Богомолов не столько слушал, сколько следил за ротным строем — реакция ребят не понравилась и ему.
Вдруг на пухлом, полудетском личике Тани Гайдай Сергей Алексеевич увидел взаправдашние слезы; она мигала ресницами, сбрасывая их, а они вновь набегали. Он шагнул к ней…
— Таня, это что? Ай, ай, ай!.. — притворно ужаснулся он. — По дому заскучала?
— Я? Что вы?! Совсем не по дому. — Она так замотала головой, что из-под ее платочка выпал светленький завиток. — Простите, Сергей Алексеевич!
— Но ты плачешь. Почему ты плачешь? — настаивал он.
— «Откуда эти слезы, зачем оне? — полупропел Саша Потапов, стоявший рядом. — Мои девичьи грезы, вы изменили мне»!
— Шут гороховый! — не повернувшись к нему, сказала Таня.
— Разговоры в строю… Прекратить! — скомандовал Богомолов.
— Мы ждем, Таня! — сказал Сергей Алексеевич.
— Я просто не знаю… Я…
Она достала из сумки квадратик аккуратно сложенной марли, промокнула глаза и вытерла под носом — она тянула время. За десять школьных лет Таня в свою очередь отлично узнала Сергея Алексеевича — их бессменного классного наставника, — и лишь только он появился перед строем и заговорил, она поняла, что ему не по себе: и трудно, и тревожно. Он и очень изменился за последние дни — осунулся, постарел, белки глаз сделались розовыми, как у кролика, наверно от недосыпания; он и уменьшился как будто от всех своих забот и волнений — стоял сейчас под могучей, в три обхвата, сосной какой-то усохший, низенький, в очках, заливаемых дождиком, которые он поминутно протирал пальцами. И пальтецо это на нем было уже совсем старенькое, посекшееся на обшлагах, и отросшие белые волосики, точно мокрые перышки, торчали над ушами, выбившись из-под порыжевшей шапки. И хотя Сергей Алексеевич старался говорить бодро, с подъемом, Тане показалось, что он упрашивал ее с ребятами, не наставлял, не учил, а именно упрашивал: «не подкачайте, мол!» — даже немножко заискивал. И она обиделась за него…
Ведь лучшего человека — такого умного, доброго, а главное, так хорошо все понимавшего — она не встречала. Да и не было, наверно, лучшего… Когда на родительском собрании в школе мать Жени Серебрянникова назвала ее, Таню, распущенной девчонкой, и только за то, что ее видели гуляющей вечерами под ручку с Женей, Сергей Алексеевич первый за нее заступился, и так убедительно, что все осудили мать Жени. Ей и от родного отца, прослышавшего про эти вечерние прогулки, крепко бы досталось, если б не он… А сейчас вот он совсем извелся. И, отерев слезы, Таня собралась с духом:
— Не переживайте вы так за нас, не надо, — с просительным упреком, как старшая младшему, сказала она. — Милый наш Сергей Алексеевич, не надо! Я даже расплакалась… не потому, что по дому заскучала. Конечно, я скучаю по маме. Но мне за вас обидно стало, так обидно!.. Ну что это, в самом деле…
И она наморщила нос, силясь удержать слезы, вновь застлавшие глаза.
— За меня? — Сергей Алексеевич словно не поверил.
Богомолов открыл было рот, чтобы вмешаться, поставить Гайдай, так сказать, на место, но, взглянув на Самосуда, промолчал.
А Сергей Алексеевич снял очки, протер, надел, провел взглядом по строю, по оживившимся лицам и вернулся к Тане.
— Ну, ты меня поставила в тупик… — Он рассмеялся своим сухим, трескучим смехом — ему сделалось невесть почему радостно, отлегло от сердца.
— Каюсь, я усомнился в вас, ребята! И прошу меня простить, да, да… бывает и на старуху проруха. Вот так… Вот и все!..
Он махнул рукой, повернулся и пошел назад…
А когда его не стало видно за деревьями, Богомолов обратился к строю:
— Всем взять на заметку! Кто в бою расстроит Сергея Алексеевича, поведет себя не как должно, тому я не позавидую.
— Правильно! — сказала Таня Гайдай. — Сергея Алексеевича грех расстраивать.
— Всем ясно? Разойдись! — скомандовал Богомолов.
А шум боя в стороне города опять резко, скачком, усилился — опять взревели автоматы, послышалось глухое клацанье мин. Но что это означало: новую атаку врага или нашу контратаку, понять было невозможно — ни связные, ни разведчики еще не возвратились…
2
Держаться в развалинах Дома учителя не имело уже смысла. И, после того как немцы, пытавшиеся проникнуть в сад, были отброшены, Веретенников решил воспользоваться затишьем и отходить к ополченцам, на большак. Он побежал во двор — надо было собрать людей, — и за ним, смахивая пальцем кровь с бровей, пошел, спотыкаясь, на перевязку Осенка. Федерико задержался немного у дренажной канавки, чтобы забрать у убитого партизанского связного его пистолет и патроны.
На поясе у связного висел кривой охотничий нож в кожаных ножнах, Федерико отцепил и его — нож тоже пригодился бы в бою. Потом поднял с земли беличью ушанку связного, откатившуюся в сторону, и накрыл ею немолодое, в крупных оспинах лицо. Что еще он мог сделать для товарища, с которым судьба свела его в бою на несколько минут, — он даже не знал его имени.
И он еще постоял, опять заслышав шум в кустах по ту сторону забора: не возвращались ли немцы? Но это оказалась собачонка — серенькая, на коротких лапах, и вся такая пушисто-мохнатая, что и глаз ее не было видно, только черный нос торчал из шерсти. Протиснувшись в щель забора, она перепрыгнула через канавку и, тихо скуля, подошла, виляя длинным туловищем.
— Chien… — проговорил Федерико неуверенно, точно вспоминая, как называется это животное, — petit chien[34].
Она ткнулась носом в его сапог, и Федерико стал ее гладить — в ответ на ее доверие… Спохватившись, он выпрямился и быстро пошел разыскивать Лену: им всем надо было уходить в отряд к старому «профессоре» — здесь они свое дело сделали.
Лену он увидел еще издали — ее канареечно-желтый распахнутый плащик реял в саду между яблоневыми стволами, она бежала к нему. И незнакомое, словно бы семейное чувство согрело Федерико. Добежав, Лена по инерции повалилась ему на грудь, и он судорожно ее обнял, поражаясь, что это она, именно она очутилась вдруг в его руках, еще помнивших усилие, с которым он только что удерживал трясущийся автомат. Все, что смутно воображалось Федерико как высшее напряжение человеческой близости, искренности, преданности — вещей как бы из нездешнего мира, — обрело сейчас свой облик — облик веснушчатой девчонки с пальчиками, измазанными йодом и кровью.
Первые ее слова сказались по-русски:
— Федерико! Добрый мой!..