Самосуд в это время приступил уже к формированию своего отряда. По-видимому, и для ребят наилучшим вариантом было бы оказаться под его командованием: по крайней мере, они находились бы всегда у него на глазах. Не обмолвившись пока что о такой возможности, Сергей Алексеевич пообещал классу снова позаниматься с ним, но теперь уже не литературой. И они действительно несколько раз собирались за селом в лесу, на поляне, носившей милое название «Анюткина радость».
Эта неожиданно открывавшаяся в старом бору, вся поросшая высоким папоротником поляна была давно известна ребятам. Сергей Алексеевич приводил их сюда еще малышами, они играли тут, а он рассказывал им про лес, про жизнь деревьев, про птиц, про «Мальчика с пальчик» и про «Аленький цветочек». Они бывали на «Анюткиной радости» и когда подросли: их классный руководитель не один раз собирал их там в хорошую погоду на литературные чтения и диспуты. И отсюда, с этой зеленой поляны, отправились с каждым из них в долгие странствия, чтобы никогда уже не расставаться, Рахметов и Павел Корчагин, Андрей Болконский — маленький полковник и Павел Власов — сормовский рабочий. Окружив тесно Сергея Алексеевича, ребята возвращались поздно, при звездах, домой, примолкшие, медлительные, точно обремененные высокими чувствами. Иногда они пели, и Сергей Алексеевич, слушая это пение, различая в потемневшем воздухе их полудетские, благодарные, серьезные лица, вспоминал — и веря, и не веря себе — удивительные строчки:
…Тогда смиряется в душе моей тревога,
Тогда расходятся морщины на челе…
Ныне на заповедной «Анюткиной радости» его ребята разбирали и собирали трехлинейную винтовку, стреляли по мишеням, метали деревянные чурочки, обтесанные в виде гранаты. И тот же громкий, резковатый голос Сергея Алексеевича раздавался под теми же широкошумными соснами.
— «Ручная граната образца тысячи девятьсот тридцать третьего года принадлежит к типу осколочных, наступательно-оборонительных»… — читал он вслух «Наставление». — Тип, как видите, симпатичный во всех отношениях, — бодро добавлял он от себя.
Ему было трудно, все в нем глухо протестовало против того, что он читает это детям, — его выпускники все еще оставались для него детьми. И, боясь, что они заметят его состояние, он пытался шутить.
— «Оборонительный чехол служит для усиления убойного действия гранаты, — читал он дальше. — При взрыве она дает осколки, разлетающиеся во все стороны до ста метров». Серьезная штука, — добавлял он, посматривая на ребят.
Кто-то из них странно похохатывал, Женя Серебрянников покрывался бледностью и, не справляясь со своим возбуждением, вскакивал.
Только в самый канун ухода из Спасского Самосуд сказал своему классу, что берет его к себе в отряд. Как и можно было ожидать, ребята ответили ему ликованием.
2
Уход Самосуд назначил на 10.30 вечера, с таким расчетом, чтобы до рассвета прийти со своей колонной на базу. Марш в ночные часы был, конечно, хлопотливее, чем днем, но не грозил чем-нибудь худшим: немецкая авиация по-прежнему почти безнаказанно разбойничала над дорогами.
В сумерках Сергей Алексеевич проводил в эвакуацию, в далекий тыл, машину с последними, задержавшимися в Спасском учительскими семьями, которая по пути должна была забрать в городе Ольгу Александровну с ее семьей. Только сегодня удалось заполучить эту совхозную пятитонку, раздобыть для нее горючее на длинную дорогу и запасные скаты.
— Бывала я в ихнем доме и старушек этих знаю, — успокаивала Сергея Алексеевича пухлолицая, в ушанке, женщина, сидевшая за баранкой. — Одна сестра у них убогая, слепенькая, вроде как монашка… Ну, прощайте, увидимся ли, нет?..
И на ее выпуклых щечках замерцали слезы: ее муж, тоже шофер совхоза, оставался здесь бойцом в отряде Самосуда. Как бы не замечая своих слез, она проговорила что-то вовсе неожиданное:
— Уплывают годы, как вешние воды.
А в кузове машины всхлипывала еще одна женщина — молоденькая учительница французского языка: ее жених воевал где-то на флоте. Все другие: и те, кто уезжал, и те, кто пришел в последний раз обнять родного человека, прощались вполголоса, напуганные огромностью этой разлуки, страшной неопределенностью ее срока.
Самосуд махнул рукой, давая знак ехать. И когда машина застучала и тронулась, он почувствовал себя так, точно и он расстался, может быть навсегда, с чем-то очень личным и единственным… Ольга Александровна со своей семьей была наконец-то устроена: сегодня ночью они все тоже отправятся в тыл — эта мысль и успокаивала его, и обдавала холодом. На новую встречу с Ольгой Александровной он уже мало надеялся.
До десяти было еще больше двух часов; свой мешок со сменой белья, с одеялом и портфель с картами и с несколькими книжками Сергей Алексеевич собрал утром, и сейчас у него появилось время, чтобы проститься со школой.
В помещении совсем уже стемнело, приходилось двигаться ощупью, и завхоз Петр Дмитриевич время от времени включал электрический фонарик. Тетя Лукерья, звеня ключами, как связкой колокольчиков, отпирала двери, и Самосуд заглядывал поочередно в классы, где все еще пахло вымытыми полами и раскрошенным сухим мелом. Немного дольше он постоял в учительской, в опустевших комнатах библиотеки, физического кабинета, музея гражданской войны (книги, приборы, экспонаты были в начале осени снесены в подвал, а самые ценные зарыты в саду под яблонями); постоял он и в «живом уголке». Животных, которых можно было выпустить на волю, он здесь уже не нашел: только блеснули из угла красные глаза старой черепахи, не пожелавшей покинуть свое гнездо, да в электрическом свете вспыхнул стеклянный зеленоватый куб аквариума с разноцветными рыбками. Разбуженные светом, они все стеснились, толкаясь в туманном луче, подобные трепещущему букету.
— Гляньте-ка, тетка Лукерья! Рыбки-то, рыбки!.. А на уху не сгодятся — навара не ждите, — невесть с чего проговорил Петр Дмитриевич.
Старуха брезгливо сжала морщинистые губы… Одинокая, лет под шестьдесят пять, капризная, вступавшая в пререкания с самим Сергеем Алексеевичем, она на сделанное ей в свое время предложение эвакуироваться заявила, что другие «как им совесть скажет», а она останется стеречь добро и, пусть «сам сатана приходит, не тронется с места, раз уж мужики так ослабли». Говорили, что в молодости тетка Лукерья — ныне вся ссохшаяся, как прошлогоднее яблочко на печи, — была хороша собой, кружила мужикам головы, наделала много грехов. И на всю жизнь, видно, она усвоила эту пренебрежительную манеру красивой женщины. Но среди доверенных людей Сергея Алексеевича тетке Лукерье принадлежало одно из важных мест — она оставалась в Спасском его глазами и ушами.
— Агрономша давеча приходила, — сказала она недовольным тоном. — Вас не застала, Сергей Алексеевич! За сына, за Женьку просить вас хотела. Сказывала — нервные припадки у него, а до призыва ему еще год цельный… Хочет его в Москву к сестре откомандировать.
Самосуд промолчал — он и сам особенно боялся за этого хрупкого духом мальчика. Но нельзя же было отказывать одному Жене Серебрянникову в том, чего он так упорно, вместе с товарищами, добивался.
Петр Дмитриевич погасил фонарик, экономя батарейку, и сразу исчезли комната, стены, очертания аквариума. В полной темноте не пропали одни фосфоресцирующие рыбки: нежно светясь красноватым, зеленым, золотым светом, они словно бы повисли в воздухе, шевеля полупрозрачными плавниками.
— Сейчас агрономша опять пришла, — тем же тоном продолжала тетка Лукерья, — сидит у меня, слезы точит… А и правда, какой из ейного Женьки боец — бесполезная жертва, и только.
— Передайте, пожалуйста: я прошу ее зайти ко мне, — сказал Самосуд.
«Да я бы их всех сию же минуту распустил… — подумал он. — Но разве я вправе?»
Кончив обход, они остановились перед дверью в его квартиру. Откуда-то с дороги донесся одинокий выстрел и засигналило несколько машин. Там, должно быть, образовалась пробка — к ночи движение на шоссе усилилось, отступали бесконечные армейские тылы. Самосуд усталым голосом попросил Петра Дмитриевича еще раз посмотреть, все ли готово к выступлению: в десять ребята должны были собраться в школе.