Литмир - Электронная Библиотека

В своей холостяцкой комнате он навел такой порядок, что сам ужасался ему, ибо стал его рабом.

Но дух Эвы сглаживал все иронические выпады по отношению к самому себе, и он с новым тщанием и прилежанием ладил полки для книг, драил шкуркой старые стулья, покрывал их лаком, и они, не став изящнее, становились свежее и привлекательнее на вид… Она будет довольна его старанием!

Из всех заработков откладывал он деньги на лето, на тот месяц, когда Она будет в Москве, чтобы сделать Ее жизнь удобной и беззаботной.

О будущем, о далеком будущем он не думал. Его не существовало — существовал только некий месяц, когда Она с группой артистов чешского театра будет в Москве.

Наконец, в феврале — ему понадобилось всего несколько месяцев для изучения языка! — он сел за долгожданное письмо.

Он писал на ее родном языке. Писал откровенно, словно чужой язык был надежным конспиратором чувств, писал, вспоминая их маленькие тайны, вспоминая запах ее волос, бисеринки пота на верхней губе, вспоминая дрожание ее губ и тихие слова в ту ночь, освещенную зеленым огоньком приемника… Вспоминая все, что было с ним все эти месяцы таким, каким оно было миг назад — в Праге!

Письмо получилось длинным.

Он отослал его.

Герман уже не мог быть в машине. Во время рассказа он стал ходить вдоль нее, а я сидел при открытой дверце и слушал. День растеплился, ветра не было, и только стремительная мутная Искона, до краев наполненная дождями всей округи, подсказывала, что время идет, время летит, как и ее стремительный поток, и остановок ему нет, и быть не может.

— Ответа я не получил, — продолжал он. — Сначала решил, что ее ответ затерялся на почте. Проверил. Нет, писем на мое имя не было. «Пишут». Потом я решил, что письмо потерялось, и срочно написал другое — на русском, на упражнение в чешском уже не осталось сил и терпения, — я задавал в письме только один вопрос — получила ли она мое предыдущее письмо на чешском языке? Ответа не было. Я не знал, что и думать… Прошло два месяца… Мне все опостылело, все валилось из рук… Отполированные стулья меня раздражали, я пытался навести дома прежний беспорядок — холостяцкий рай! — но уже не мог… Кстати, с тех пор, любой беспорядок раздражает меня… В каждом плохом деле… Впрочем — это неудачная шутка… Что случилось, думал я? Как узнать? К кому бежать? Я отправил еще одно письмо, хотя мог бы послать просто телеграмму, потому что в письме был только один вопрос — что случилось? Ответа не было…

Ранней весной Герман узнал, что гастроли чешского театра в Москве отменяются. Узнал случайно от своего приятеля, занимающегося зарубежными гастролями и гастролями приезжающих к нам. Значит, Эвы не будет в Москве. Может быть, никогда.

Он вновь стал прежним Германом — немного замкнутым, сдержанным, стесняющимся своей близорукости.

Близился отпуск — два пустых месяца — Герман не умел отдыхать.

Ему предложили концертную поездку с бригадой по Дальнему Востоку, он с радостью согласился, потому что поездка была запланирована на весь отпуск, а работа лучшее лекарство от всех бед и сомнений…

Он уехал и не мог знать, что гастроли чешского театра все-таки состоялись, именно в эти месяцы, и проходили в помещении того театра, где он работал.

На Дальнем Востоке он сильно простудился и две недели нового сезона провалялся в больнице с воспалением легких.

Была осень, когда он, побледневший, похудевший, хотя, казалось, при его «фактуре» это невозможно, пришел в театр. Дежурная на проходной на пятый день вспомнила:

— Герман, совсем забыла, тебе письмо тут валяется!

Письмо пролежало в театре с июня месяца, а было начало сентября!

Письмо было написано по-чешски, но он сразу узнал ее почерк, хотя не видел ни строчки, написанной ею на родном языке. Он так волновался, что никак не мог понять его смысл. Бросился домой, достал словари и учебники и стал дотошно исследовать каждое слово письма, чтобы не извратить его точный смысл.

Это было письмо женщины оскорбленной, и она не скрывала этого.

Смысл его сводился к тому, что она была жестоко  о б м а н у т а  Германом, и вот почему. Не может нормальный, здоровый человек — или это вошедшее в кровь лицедейство? — писала она, — не может доверять  ч у ж и м  людям самое святое, интимное, ради того, чтобы поразить ее! Он согласился  п о с т о р о н н е м у  человеку показать ее нижнее белье, чтобы тот сумел на  ч е ш с к о м  языке описать его прелести…

Он долго не мог понять причин ее гнева, он не мог понять, о каком постороннем человеке идет речь, пока не прочел главного.

Ее гнев доказателен — в его письме нет  н и  о д н о й  грамматической ошибки!

Вывод ее был категоричен и прост — либо письмо он  п р о д и к т о в а л  знающему чешский язык, что просто отвратительно, либо — что, впрочем, еще хуже! — он сам  з н а е т  язык и  з н а л  его, когда приезжал к ней, но скрыл это…

Он был ошеломлен, ошарашен, возмущен и разбит…

Первым его желанием было резко ответить ей…

Но, что ответить и на каком языке? — Теперь она не поверит ни его русскому, ни его чешскому…

Желание ответить резко — прошло…

Он решил ответить спокойно, с достоинством, может быть, даже с грустной иронией по несовершенству человеческому…

Но каждый раз, как он говорил себе — «Я ей отвечу!» — ему становилось холодно и пусто, потому что об Эве, о своей Эве теперь он думал — «ей». «Ей отвечу!» Ей!

Он не называл ее Эвой, даже про себя, уже несколько месяцев.

Спустя годы он женился.

Ему не было сорока, жене чуть меньше, она чем-то неуловимо напоминала Эву, но не до такой степени, чтобы превратить его и ее жизнь в пытку воспоминаний.

Жизнь вел размеренную, купил машину, пристрастился к рыбалке, — любит уезжать на неделю, на две к своим друзьям в Прибалтику.

На рыбалку ездит без жены.

— Вот такая история! — закончил он свой рассказ, хотя мне не было ясно, закончил ли?

Я ничего не ответил. Мы наломали еще сухих метелок и погрелись у вспыхнувшего пламени.

К дому мы поехали кружным путем, ему захотелось посмотреть эту глухую дорогу, что вела в сторону Рузы.

У самого дома он спросил:

— А ты знаешь, почему я так обрадовался поездке к тебе?

— Расскажи.

— Легальная возможность удрать из Москвы. Сбежал.

— От жены? — предположил я, хотя мне казалось, что ответ я знаю, во всяком случае близок к нему.

— Нет. От Эвы…

Он включил мотор, снял очки, протер их, снова водрузил на нос.

— У нас с завтрашнего дня — гастроли чешского театра…

— Вот те на!

— У меня двухнедельный отпуск в связи с этим… Удачно, что к тебе заглянул — выговорился… Поеду от тебя в Белоруссию, к приятелю. В Можайске заправка есть?

Я молчал. Он не договаривал и в этот раз.

— Ну да! — кивнул он на мой немой вопрос. — Эва с ними приезжает. Она режиссер их театра… Сменила профессию в тот же год… Мне сюрприз готовила… Ну тогда, лет десять назад…

Утром он уехал.

В сторону от моей деревни: налево — к Москве, направо — в Белоруссию.

Не знаю, куда свернул он…

ПОСЛЕДНИЙ СПЕКТАКЛЬ

«Наша уральская зима — не для нервных!» — говорили старожилы города.

Зима в самом деле бывала суровой и резкой. Редко выдавались солнечные дни, но обычно — серое низкое небо с тяжелыми лохматыми тучами, ветер, валящий с ног, и мороз, нередко — за сорок.

Актеры театра редко пользовались автобусом по причине малости города, выросшего при большом заводе. Автобусы ходили редко, расписание было рассчитано на рабочие смены, а работникам театра из любого угла города можно было добраться до места за пятнадцать — двадцать минут.

В те дни, когда мороз падал до сорока и ниже, а ветер смешивал острую снежную крупу так, что нельзя было разобрать, где мостовая, где твердая земля, а где твердь небесная, — в проходной театра, сразу у двери, дежурила пенсионерка Анна Алексеевна, внимательно оглядывала лица входящих, имея наготове шерстяной платок, чтобы растереть побелевшие носы и щеки.

34
{"b":"555969","o":1}