— Я собираюсь замуж, господин доктор. Господин Штроль просил моей руки.
— Парикмахер?
— Да, господин доктор.
— А если бы я попросил твоей руки?..
— Господин доктор?!
Так он и женился на Мартарете. Их отношения ни в чем не изменились. Она по-прежнему спала на кухне, где жила и предыдущие десять лет. Вначале Молнар не предавал гласности свое новое гражданское состояние. Потом, ¡когда о браке все же стало известно, он испугался, что сделал глупость. Но члены партии представили все это в таком свете, что Молнару не оставалось ничего другого, как самому поверить в свое великодушие. А Маргарета неустанно наводила в доме чистоту и порядок, даже и не подозревая о тех достоинствах, которыми благодаря ей наделяли ее мужа.
Вольман открыл ящик стола и вытащил оттуда пузатую бутылку и стаканы.
— A-а, бенедиктин, плод трудов старых монахов. Хорошо. — Молнар вытер губы носовым платком и повернулся к барону. — Какому событию я обязан удовольствием беседовать с вами?
— Разве для этого нам нужно какое-нибудь событие? Может быть, я просто хочу побеседовать с вами.
Так трудно встретить просвещенного человека, который умел бы не только заниматься подстрекательством в пользу тех или других. Хочу услышать новости, новости, господин доктор, но прошу вас быть объективным.
— Новости? Но ничего нового нет. Все та же песня: собрания, речи, аплодисменты, оптимизм и… голод. — Молнар рассмеялся. — Мистика. Люди голодают, ходят в рваной одежде, а думают о коммунистическом будущем. В самом деле, это ужасно.
— Ужасно, и все же это естественно. Пророки кишат повсюду, как крысы.
Молнар отпил из стакана.
— Помню, в ту пору я жил в Дебрецене… Я пропил пальто и ходил в коротком стареньком мамином кожушке…
— Знаю, — перебил его барон. — Вас вызвал к себе декан. Его старое пальто… Потом он узнал…
— Да. Он узнал, что я посещаю социалистический кружок и снова вызвал меня к себе. Сказал: «Молнар, мне знакомы безумства молодости. Я тоже читал Маркса. Послушай, что я тебе скажу: огонь красив, но играть с ним не стоит».
Чтобы избежать необходимости еще раз выслушивать рассказ о декане, Вольман подвинул Молнару портсигар:
— Простите, я совсем забыл. Вы курите?
— Да, спасибо. Хотя и редко. На фронте мне нравилась махорка. Газеты писали о родине, но закрутки из них выходили отличные.
— Да, не забыть бы, — встал Вольман. — У меня для вас кое-что есть. — Он вытащил из стола папку. — Это редкая серия, португальские.
От волнения у Молнара задрожали руки. Он вынул из кармана лупу и склонился над марками.
— Os Lusiadas[13]. О! Сколько раз я слышал об этой юбилейной серии! 1524–1924 годы. Четыреста лет, господин барон. И этот Луис де Камоэнс, принц, которого пираты лишили глаза, приняв за одного из каторжников, он все еще живет на кусочках зубчатой бумаги. Разве это не величественно, господин барон? — Он за-молчал, потом озабоченно спросил: — Хорошо, но серия, должно быть, стоила целое состояние.
— Не так уж много, — засмеялся Вольман.
— Вы обязываете меня, господин Вольман. Я теперь не смогу ни в чем вам отказать. А это будет в ущерб «делу». — Он рассмеялся.
— Мы постараемся умиротворить обе стороны, — сказал Вольман.
Они замолчали. На улице моросил дождь, вода струилась по стеклам. В комнате застыла печальная тишина. Казалось невозможным даже повысить голос, хотелось перейти на шепот; недосказанные, недоговоренные слова брали в плен. Молнар подумал о своей большой комнате с голыми оштукатуренными стенами, о письменном столе, заваленном книгами и конвертами с марками, комнате, где всегда стоял запах сырости, постоянный запах сырости и простокваши, о Захлебывающемся астматическом кашле Маргареты, об окнах без занавесок, закрытых старыми газетами. Долгое время эти газеты хранились в кожаных папках из-за какой-нибудь напечатанной там статьи Молнара, теперь они годились только для окон. Когда-то он мечтал издать свои труды и послать их с посвящением Леону Блюму. Ему хотелось бы подольше посидеть у Вольмана, но говорить было не о чем. Уйти он тоже не мог. Ведь барон зачем-то позвал его. Молнар вздохнул. Он чувствовал, что состарился, и это было неприятно. Его охватило смутное беспокойство. Он тихо сказал, словно разговаривая сам с собой:
— Os Lusiadas, Португальская республика. — Он взял одну марку и стал внимательно изучать ее. Разобрал надпись. Camões salvando Os Lusiadas do naufragio[14].
— Красиво звучит, господин Молнар, — сказал Вольман.
— Красиво, — Молнар поднял голову и оживился. — Там, на Западе, мне кажется, все звучит красивее.
Я уж не говорю о заокеанских странах. Будущее принадлежит странам Латинской Америки. Цивилизация убивает все самое возвышенное, самое благородное, чем владеет человечество. Она убивает искусство. Вы думаете, что сейчас, в век атомной энергии, кто-нибудь нарисует Монну Лизу? Да и где встретишь черты Джоконды? Вы видели на вашей фабрике хоть одну женщину, достойную кисти Рафаэля? А Рафаэли, родятся ли они? Впрочем, может быть, и родятся, но не здесь, на берегах Муреша или Дуная, а там, в тени пальм, на берегах Амазонки.
— Вы мечтатель, господин Молнар, — рассеянно улыбнулся Вольман.
— Возможно, господин барон. Христофор Колумб тоже был мечтателем. Латинскую Америку следует открыть. Я изучал Маркса. У него об этом нет ни слова. Если бы он не был поверхностным исследователем, он понял бы, какие колоссальные ресурсы таит Южная Америка. Там скрыто будущее! А когда кто-нибудь это откроет, нас уже не будет в живых.
Вольман снова наполнил бокалы. Они чокнулись. Возбужденный Молнар поставил бокал, даже не притронувшись к вину, и продолжал:
— Нас уже не будет… Недавно я ехал из Бухареста в Арад через Тимишоару… Лет двадцать — двадцать пять я не ездил этой дорогой. Четверть века. Как раз на полпути стоит городок Оршова. В молодости я прожил там около двух лет. Я знал каждую скалу Железных Ворот, каждый холм в окрестностях. Помню, целыми часами просиживал я на берегу Дуная. Я был тогда мечтателем и часто спрашивал себя с упрямством юности: кто красит воду, чтобы она стала такой же голубой, как небеса? Я представлял себе, что где-то на скале Бабагайя стоит великан и сыплет в волны синьку. Так вот, я проезжал теперь через Оршову. Вода была мутной, илистой. И туман не окутывал больше вершины холмов, как бывало когда-то…
— Для чего вы говорите мне все это?
— Действительно, для чего? Может быть, потому, что мне хотелось бы снова видеть Оршову такой, какой я знал ее четверть века назад… Да, действительно, для чего?.. Мы должны вести вперед без малого сто тысяч рабочих, а я говорю о Дунае и о тумане, окутывавшем вершины холмов.
Вольман нервничал: еще немного и этот старый осел начнет жалеть о мюнхенском пиве, которого ему уже не видать. Он перебил Молнара.
— Простите, господин доктор. Давайте лучше поговорим о политике. Вы должны знать, почему столько рабочих настроены против меня.
«Ага, вот зачем он позвал меня», — вздрогнул Молнар.
— По-видимому, из-за того, что вы противитесь сборке станков. — Он заговорил, словно на митинге: — «Плохо, что барон держит машины в разобранном виде. Надо сейчас же собрать их, ведь нищета все больше растет». — Он махнул рукой. — Короче, здесь повторяется судьба всех революций. Нищете нужны искупители. Толпа нуждается в паллиативах.
— На этот раз, кажется, расплачиваться придется мне.
— Но это же ребячество!
Вольман встал и начал медленно ходить по комнате; толстый пушистый ковер поглощал звук его шагов. Молнар исподтишка следил за ним. Барон казался удивительно молодым и стройным в узком пиджаке из голубого вельвета.
— Ведь еще совсем недавно мы над всем смеялись. Мы с пренебрежением относились и к профсоюзу и к партии. Между прочим, я думаю, что именно в этом и заключается драма нашего общества: никто не принял их всерьез, а они, эти хамы, окрепли, отъелись. Я и теперь их не боюсь, но меня беспокоит то, что я наталкиваюсь на них на каждом шагу. Я вам скажу откровенно: я не буду собирать эти станки. Где я должен собирать их? Это значило бы достраивать новый цех. Вкладывать деньги? Пока еще я владелец и могу сам распоряжаться своими деньгами. — Он усмехнулся. — Вы думаете, я не знаю о судьбе крупных собственников в России?