— У нас другие условия, — попытался успокоить его Молнар.
— Вы великолепно знаете, что это не так.
Молнар вздохнул, потом сказал искренне:
— Да, может быть, вы и правы. Мы тащим за собой некие невидимые цепи. Вы ведь знаете лозунг: «У нас есть своя политическая линия! Наша линия — это линия Маркса!»
— Оставим в покое Маркса.
— Невозможно, — назидательным тоном сказал Молнар. — Это невозможно. К истории ничего нельзя добавить, из нее ничего нельзя вычеркнуть. — Он задумался. — Но многое можно было бы скрыть! Видите ли, если бы мы могли бороться открыто, было бы совсем другое дело.
Вольман в упор посмотрел на него.
— А проблема станков? Я повторяю: я не желаю ничего вкладывать, ни одного лея, в это старое железо. — Он вдруг остановился и с искренним любопытством спросил: — Но в конце концов вы-то что думаете о станках?
Молнар схватил трость и поднялся.
— Речь идет не только об этих проклятых станках, простите меня, господин барон. Коммунисты все превращают в политику. Агитация, господин барон. Вы не замечаете этого?
— Нет, — сказал Вольман, все больше нервничая, — но я начинаю восхищаться ими. Они смотрят на вещи ясно, умеют добиваться своих целей, Молнар. Коммунисты — очень странные люди.
— Одно говорят, а другое делают, — презрительно бросил Молнар. — Твердят о сборке станков, а сами, вероятно, только и хотят настроить рабочих против вас. Я знаю эти методы. Но, видите ли, господин барон, откровенно говоря, я один не могу сопротивляться. Это очень деликатный вопрос.
— Тем более, когда есть риск, что даже рабочие из социал-демократической партии не встанут на вашу сторону. Да разве только рабочие? Ваш Тодор пользуется большим доверием у масс, чем вы. Но оставим это. Мое мнение о сборке станков вы, конечно, знаете.
Молнар вопросительно посмотрел на него.
— В конце концов, если монтировать эти станки, продукция увеличится. Кто выиграет? Я, владелец. — Он закурил сигару, медленно, лениво затянулся. — Таким образом, коммунистическая партия практически борется за мои интересы. Я думаю, все, о чем я говорю, достаточно ясно… естественно, чтобы вы выступали против моих интересов.
— Так, — пробормотал Молнар и откинулся в кресле.
Они посмотрели друг другу в глаза.
— Следовало бы еще кое-что добавить. Я говорю искренне. Подумайте: если вы заставите меня собрать станки, то для покрытия убытков я запишу расходы на счет управления. Это значит, что возрастет себестоимость продукции. Ну, а крестьяне только и ждут, — продолжал он, глядя в сторону, — чтобы повысились цены на промышленные товары. Сколько же тогда будет стоить мука?.. Я думал обо всем этом. В конце концов мне нетрудно вложить деньги, которые в известной мере даже и не мои, но я имею в виду интересы моих рабочих… Не полезнее ли было бы добиться увеличения оплаты натурой, полотном? Мы могли бы договориться. Вообще вы, социалисты, конечно, не занимаетесь демагогией. — Он опять пристально посмотрел на Молнара.
— Благодаря вам мне стало гораздо легче сказать все, что я хотел, — важно произнес Молнар. И он заговорил медленно, убежденно, подчеркивая отдельные слова: — Я представляю пролетарскую партию, и наши интересы, господин барон, противоположны. Я не хотел прямо говорить вам этого, чтобы не оскорбить вас. Но, конечно, сборка станков — в интересах хозяина, капиталиста. А мы ожесточенно боремся против интересов капиталистов. — По его губам пробежала легкая тень улыбки. — Я предпочел бы не говорить об этом, потому что, независимо от политических проблем, вы оказали мне честь своей дружбой.
— Благодарю вас, Молнар.
Они больше ни о чем не беседовали. Молнар чувствовал себя утомленным.
— Уже поздно, — вздохнул он. — Пора идти.
— Я дам вам машину, идет дождь.
— Спасибо.
Казалось, Молнар вот-вот уснет, глаза у него слипались. Вольман встал, чтобы помочь ему. Они простились. Оба чувствовали какую-то неловкость.
Вольман прислушался к глухому фырканью машины, потом подошел к столику в углу комнаты и снял телефонную трубку. Набрал номер.
— Это ты, Анна? Да, да… Ты растопила камин? Должно быть, красиво горит… Нет, не то. Я думал о тебе… Если ты хочешь… Все-таки я, пожалуй, не приду… Я очень устал, расстроен… Да, вероятно, старость.
5
Дома Молнар снял галоши и туфли и прошел на цыпочках, чтобы не разбудить Маргарету. Он хотел просмотреть раздел Португалии, чтобы найти подходящее место для серии Os Lusiadas. Ему не терпелось насладиться своим новым приобретением, и он не мог отложить это на завтра. А Маргарета не позволила бы ему портить глаза при слабом свете настольной лампы. Еще в машине он представлял себе, как склонится над одонтометром, проверит зубцы, потом сверит данные с указанием каталога Цумштейна. До сих пор он ни разу не видел эту знаменитую серию в оригинале, но он знал каждую входящую в нее марку по альбому Шаубека в издании Люкке. Поэтому он хотел сейчас же увидеть своими глазами первую марку из серии с гербом Камоэнса (морской конь), чтобы удостовериться, что она действительно отпечатана на ручном станке и что этот лазурный цвет, о котором он столько слышал, действительно так восхитителен, как его описывал Хантермюль.
Он присел к столу, не снимая пальто. Разложил марки, потом, чтобы продлить удовольствие, спрятал их под старую промокательную бумагу и стал вынимать по очереди. Глядя на первую марку, он вспомнил, как читал в специальной литературе о том, что цена марки напечатана в правам углу черной краской. Да, на первой марке цена была указана черными цифрами «2 centavos»[15], совсем рядом с надписью «Camões em Ceuta»[16].
Когда Молнар проверил последнюю марку и положил ее на отведенное ей место, был пятый час. Он устал, но не жалел об этом: он знал, что все равно не уснет, что в полудремоте он будет видеть себя рядом с Камоэнсом, преодолевающим опасности ради спасения «Лузиад».
Ему страшно нравились эти прогулки сквозь историю и века. Вероятно, он потому и ненавидел кашель Маргареты, доносившийся из соседней комнаты, что это возвращало его к действительности. Молнар не мог себе простить, что родился в XX веке, да еще здесь, в глуши. Иногда уличный шум или голос мусорщика настолько раздражали его, что он запирался в своем кабинете и целыми часами просиживал там, прислушиваясь к таинственному молчанию комнаты. На собраниях, где ему приходилось председательствовать, он чувствовал себя посторонним, чуждым всему интеллигентом и со смехом спрашивал себя, что ему надо среди этих жалких людей, которые хотят уничтожить естественный порядок мира. А восхищенные взгляды сидящих в зале, тех, кто ожидал от него практических и конкретных решений, избавления от нищеты, забавляли его. Если бы у него хватило мужества, он встал бы и громко сказал им: «Эй, люди добрые… Зачем вы теряете время на эти собрания? Неужели вы не понимаете, что все это напрасно? Что ни я, ни вы, ни все мы вместе не можем ничего сделать». А в общем-то зачем что-то делать?
Все эти переживания вызывали у него почти физическую боль, но ему не с кем было поделиться своими сомнениями. Он сам не понимал, как ему удалось стать секретарем уездного комитета социал-демократической партии, а в этой должности он был обязан казаться революционером. Молнар хорошо знал, что он им никогда не был. Окружавшие его люди, его молодость толкнули его именно в этом направлении, но с таким же успехом могли бы толкнуть и в другом. Порой эти мысли одолевали его, душили. Страшило его и то, что он не мог противиться охватившему теперь всю социал-демократическую партию мощному движению влево, к идейному сближению с коммунистами. Раньше, когда претворять в жизнь лозунги было невозможно, это сближение не слишком пугало его. Теперь же каждодневный опыт экономической и политической борьбы, непосредственное участие и заинтересованность широких масс вселяли в него страх. Ему хотелось, чтобы в один прекрасный день оказалось бы, что это только сон, глупый сон, кошмар, а годы, которые состарили его, длились мгновение — просто он задремал в пивной Гейдельберга в разгар споров, и вся жизнь еще впереди, и все можно начать сначала. Он боялся старости, но не так, как человек боится конца пути, а каким-то животным страхом, словно испытывал физическую боль. Если бы он не стыдился людей, Маргареты, он крикнул бы, что не хочет стариться, не хочет умирать. Может быть, поэтому он завидовал верующим, которые по крайней мере находили утешение в бесконечных мечтах о вечной жизни.