Бригадиром артели был тот самый Вихорев Ефим Степанович, мужчина неопределенного возраста и характера. Немногословный, вроде бы медлительный, а дисциплину в артели держал строго.
К Вере и Матвею он относился дружелюбно. Иногда Вере казалось, что Вихорев ищет случая поговорить с ней о чем-то, но, видимо, случая такого на первых порах не выходило. Работала артель слаженно и дружно. Шесть дней работали, седьмой — гуляли. Собственно, выпивка начиналась в субботу, когда после бани садились ужинать. В воскресенье опохмеляться начинали с утра и гуляли уже напролет до вечера, пока Вихорев не бил отбоя.
Кончали гулянку спокойно, аккуратно допивали остатки и брели в барак, чтобы успеть отоспаться перед новой трудовой неделей.
В первую субботу «обмывали» новый барак. Приглашать Матвея в компанию пришли старик Лазарев и веселый хулиганистый Аркаша Баженов. Приглашали уважительно и вроде бы не очень настойчиво. Для приличия пригласили Веру.
Через час пришли снова, уже крепко пьяные. Начали хватать Матвея за руки, обнимали, оттирая помаленьку к двери.
Матвей стеснительно отнекивался, улыбался жалкой, какой-то виноватой, сконфуженной улыбкой.
Вера сидела у окна, спиной к мужикам. Молчала, посапывая сквозь стиснутые зубы, чтобы не разреветься.
Но тут на пороге встал Вихорев. Окинув компанию беглым взглядом, что-то негромко скомандовал Лазареву, несильно пихнул Аркашку кулаком в плечо, и они враз утихомирились, замолкли и послушно потянулись из избы.
Вихорев — пьяный, благодушный — долго жал Матвею руку, гладил его по спине, по плечам, убеждая не сердиться на ребят.
— Ты, Матвей Егорович, не думай, оне… робяты-те, от всей души… Они тебе плохого не хочут… Конечно, ежели ты не употребляешь… ежели не положено тебе… — значит все! Разве мы не понимаем? Нельзя — значит нельзя. И правильно! Ну ее в пим, отраву собачью!
Потом он подсел к Вере, стал восхвалять ее поварское уменье, от лица всей бригады трогательно благодарил за согласие потрудиться на пользу обществу.
А когда Матвей вышел из избы, Ефим Степанович, обдавая Веру винным духом и водя перед ее лицом кривым, желтым от махорки пальцем, убедительно зашептал:
— Ты, деваха, нас не опасайся. Я ребятам скажу, они к нему не станут вязаться. Конечно, тебе переживанье, хоть и сродный, все же брат… Опять же фронтовик, контуженный… Ты в случае чего прямо ко мне. Не опасайся, если чего не так, ты прямо ко мне, безо всякого…
Так Вера узнала, что Матвей снова стал ее сродным братом. По пьяной сочувственной болтовне Вихорева и еще по кое-каким знакам она догадалась, что милая заботушка — Иван Назарович — уезжая, успел все же перекинуться с Вихоревым нужным словом.
В следующую субботу обмывали кухню и столовую. Матвей сразу после бани, прихватив кое-каких харчишек, ушел на реку и вернулся с доброй добычей только в воскресенье поздним вечером, когда уже артель полегла в бараке мертвым сном.
И когда пришла очередь обмывать баню, он опять на целые сутки укрылся в тайге.
На сердце у Веры становилось вроде бы повеселее, но тревога все же не отпускала. Очень уж ненадежный вид был у Матвея Егоровича, и вел он себя все же не так, чтобы можно было ожидать хорошего.
Худой и черный от весеннего таежного загара, до глаз заросший серой, дремучей бородой, жил он какой-то до невозможности тихий и посторонний среди людей. И о чем-то он все время напряженно и неотступно думал.
Иногда Вере казалось, что Матвей мучительно и, может быть, уже из последних сил борется с тем самым проклятым врагом, что, по выражению Ивана Назаровича, — «сидит, сволочь, в нутре и точит, и сушит человека, не дает ему ни покоя, ни радости…» Может быть, именно сегодня, вот сейчас, махнет он на все рукой, поднимется «Да пропади оно все пропадом… Сколько же можно?!» И закурит… А потом в обнимку с Аркашей Баженовым подойдет к столу… возьмет в руки полный до краев граненый стакан.
И никакая сила не сможет его удержать… И ни к чему тогда окажутся все его зимние страдания: как отобрали они от него махорку, как заставляли через силу есть соленую черемшу и сырую тертую картошку от цинги, как чуть не волоком тащили они его в лес, на чистый воздух… Работать заставляли, а у него ноги-то опухшие были… Словно кандалы какие висели на нем, и она, и Иван Назарович не давали ему покоя. Неужели же все это напрасно?! Неужели все ни к чему?!
А потом, ко всем этим переживаниям, прибавилась еще одна непрошенная забота. Олежка Фунтик.
На первых порах Вера к мужчинам не присматривалась, и были они все на одно лицо. Грубые, грязные, горластые… Сразу видать — народ бывалый.
Семнадцать человек. А восемнадцатым оказался длинный тощий пацан с чудной фамилией — Фунтарев. Худой и злющий, как необученная полугодовалая овчарка.
Огрызался он и рычал на любого, кто интересовался узнать: как это его, такого чудика никудышного, загнали в тайгу?
А тут и дознаваться было нечего. Любому дураку ясно, что не от добра забился парнишка в темный лес, на край света.
Работать он не умел. Не было у него ни силы, ни выносливости, ни мужской сноровки в работе. И шуток он не понимал. И комары его заедали…
Нередко вечером, после работы, он уже не мог есть. Сидел за ужином тупой, равнодушный, опустошенный усталостью.
Вера подсовывала ему лишний кусок за столом… Ругаясь, заставляла отпаривать на ночь ободранные руки, перевязанные грязными, заскорузлыми от засохшей крови тряпками. Смазывала бесчисленные ссадины и болячки йодом из своей походной аптечки… А он косился на нее исподлобья, грубил и огрызался.
Работать он старался изо всех сил. Не работал, а надрывался, только бы не вызвать лишний раз новых насмешек и гогота Аркашки Баженова.
А Баженова Аркадия, видимо, таким уж зародил бог. Не мог он, чтобы над кем-нибудь не потешаться.
С легкой его руки Олег в первые же дни из Фунтарева превратился в Фунтикова.
Причем кличку эту Аркашка произносил, вытянув губы трубочкой, с присвистом — Фьюньтиков! В этом и заключался самый смех. А для Олега жгучая обида.
Потешался Аркадий не над одним Олежкой. Он зубоскалил и награждал прозвищами всех подряд, невзирая на лица. Так, к приземистому усатому хохлу Гордиенко сразу же накрепко прилипла кличка Бульба. Тощий, унылый вдовец Останкин превратился в Могилкина, здоровенному Андрюхе Малкину, когда таборили хлысты, уже всей артелью орали:
— Давай, Лебедка, давай-давай! Вира, вира помалу!
Кое-кому такие достались клички, что употреблять их можно было только в лесу. При Вере выражаться и похабничать было почему-то неловко.
И никто, кроме Олега, на Аркашку не обижался. Без его зубоскальства на Дальнем совсем была бы тошно.
В одно из пьяных воскресений Вера подобрала Олега в кустах за бараком. Лицо и руки его облепили комары. В одиночку, с трудом волоча вялое бесчувственное тело, гадливо отплевываясь, Вера перетащила его в избушку.
Потом, ругаясь сквозь зубы, стирала единственные его брючишки и тесную спортивную куртку.
А утром, не поднимая мутных опухших глаз, бледный до зелени Олег молча натянул еще не просохшую одежонку и ушел… Ни спасибо не сказал, ни до свиданья…
В следующую субботу, как только Олежка вышел из бани, Вера окликнула его и приказала натаскать ключевой воды в кадушку на питье. Вера приказала, и Олег молча взял ведра и пошел на ключ.
Вечер был ветреный и холодный, собирался дождь. Мужики после бани ужинать расположились в бараке. Наполнив кадушку, Олег, покосившись на Веру, взял топор и принялся — рубить смолье на растопку. Но тут на крыльцо вышел пьяный Аркашка и, обняв за плечи, увел Олега в барак.
Вера собрала для себя и для Матвея ужин, но есть не хотелось. С полчаса она потолкалась еще у плиты, из рук у нее все валилось, а в бараке уже орали песню, неумело пиликал на баяне Андрюша Лебедка. Дальше ждать было нечего. Не замечая подошедшего Матвея, — сейчас ей было уже не до него, — Вера схватила с плиты огромный жестяной чайник и решительно направилась в барак.