Может быть, алкоголики проклятые чаю захотят.
Олежка, уже совсем пьяный, стоял, прислонившись спиной к тесовой перегородке. А перед ним с полным стаканом водки в руке куражился Аркашка.
Видимо, должен был Олежка этот стакан водки выпить, а он не хотел, не мог… отворачивался, бессильно, бледный, жалкий.
В бараке стоял тот пьяный гвалт, когда уже трудно понять: то ли веселятся люди от души, то ли вот-вот вспыхнет свирепая драка.
В полумгле, в табачном дыму, Вере почудилось, что все семнадцать сообща потешаются над несчастным Фунтиком. И всем для чего-то требуется, чтобы выпил он этот страшный стакан водки.
С маху, стукнув чайником о стол, Вера шагнула к Аркадию и, отведя рукой от лица Олежки стакан, сказала грубым, совершенно не своим голосом:
— Отойди от пацана! Что он тебе сделал? Чего ты к нему пристал?
Все это было настолько неожиданно, что Аркадий, тупо приоткрыв рот, на какое-то мгновение отступил, и, воспользовавшись этим мгновением, Вера обернулась к Олежке и схватила его за плечо:
— Чего губы-то распустил?! А ну, марш отсюда! Балда!
Она оторвала его от стены, толкнула к выходу, но Аркадий уже опамятовался:
— Пардон, мадам, вы что это себе позволяете? — Нагло прищурясь, он выплеснул водку в лицо Веры, швырнул под ноги ей стакан и, повернувшись к Олежке, ткнул его кулаком в подбородок. Олежка лязгнул зубами и, заваливаясь вбок, гулко ударился затылком о стену.
Вера охнула и, заслонив собой Олежку, встала между ним и Аркадием.
— Гад… бандюга… паразит! — зашипела она сквозь стиснутые зубы и вдруг, вскинув подбородок, пошла грудью на Аркадия, на пьяную его ухмылку, на литые, чугунные кулаки.
— Ты! Рожа! — Аркашка бросил на грудь Веры хищно растопыренную пятерню и, медленно сводя пальцы, скомкал в кулаке ветхое ее платьишко. — Стереги своего полоумного братца, а в наши дела не суйся, поняла… рожа?
Он рванул Веру на себя, но тут над его плечом возникло бледное лицо Матвея. Аркадий взмахнул руками и, запрокидываясь навзничь, поехал куда-то в сторону от Веры.
Было похоже, что сейчас начнется всеобщая свалка. Мужики, сгрудившись в кучу, ревели, пихались кулаками куда-то в середину, где были Матвей и Аркашка.
Неужели все на одного!
— Матвей Егорович! — не своим голосом завопила Вера и ринулась в свалку. Но тут все вдруг как-то словно прояснилось, разобралось, распуталось.
Огромный Андрюха Лебедка, выдернув за шиворот из кучи Аркашку, проволок его мимо Веры и выкинул за дверь, на крылечко, на свежий воздух.
Старик Лазарев и тощий, с плачущим лицом Останкин-Могилкин держали за руки бледного Матвея. Ефим Вихорев, толстый, усатый Бульба, кудрявые братья Олейниковы окружили Веру. Оказалось — никто не понимал, что произошло. Как в бараке очутилась Вера и за что обидел ее Аркашка?
У Веры тряслись и подламывались ноги, но, вглядевшись в расстроенные, протрезвевшие лица мужиков, она всплеснула руками, горько и певуче закричала:
— Да як же так, господи?! Вот вы, дядька Юхим, али вы, Мыкола Исаич, неужели вы не видите, что этот паразит над ним вытворяет? Это ж пацан еще, ребенок… Какая ему водка?! Я в прошлую субботу думала — не отвожусь с ним… И так мальчишка пропадает, а вы еще позволяете этому гаду издеваться над ним. Или у вас своих детей сроду не бывало?
Вера голосила на весь барак, отводила душеньку после только что пережитого страха.
Мужики сконфуженно гудели.
На том субботнее гулянье и закончилось.
Сомлевшего Олега Матвей взвалил на плечо и унес к Вере в избушку; отваживались они с ним вдвоем. Вере казалось, что никогда не кончится эта дикая ночь, что еще немножко — и она начнет помирать заодно с Олегом, так страшно было смотреть на его мучения.
Утром явился с повинной Аркашка. Пришел как ни в чем не бывало, стал извиняться и за старое, и за новое, и за три года вперед. Клялся не касаться больше Олега ни словом, ни делом. Он так и сказал: «ни словом, ни делом, ни помышлением», а у самого глаза, как у беса лесного, так и играют.
Потом в знак искреннего своего раскаяния и смирения отправился на кухню чистить картошку к ужину.
Чтобы накормить девятнадцать здоровых мужиков, прежде всего нужна картошка, много картошки. Особенно, если и хлеба маловато и приварок никудышный.
Согласившись кашеварить, Вера на первых порах до глубокой ночи засиживалась у костра-дымокура. Ведь это сколько же нужно времени, чтобы в одиночку начистить два ведра мелкой, дряблой, проросшей картошки! Да еще с каждой картошки срезать верхушку с ростками на посадку.
Как-то, в такой вот одинокий весенний вечер, к костру подошел Матвей. Присел на чурбан, вынул из кармана нож-складень, подарок Ивана Назаровича, и, потянувшись к ящику с картошкой, хмуро прошепелявил:
— Чего же ты Вихореву не скажешь, чтоб наряжал в помощь тебе ребят по очереди? И воду сама носишь, и с дровами возишься…
Говорить с Вихоревым Вера так и не собралась. Очень уж трудно мужикам приходилось, особенно поначалу, когда и строиться надо было спешно, и план выгонять, и целину таежную вскапывать под картошку.
Просто язык не поворачивался требовать от них помощи. А работы и у нее все прибывало, и уже не стало хватать дня. Приходилось подниматься с зарей, чтобы к ночи управиться со всеми делами.
Конечно, в артель она рядилась только поварихой, но не сидеть же в стороне, сложа руки, если на глазах чистенький новый барак превращается в свинюшник.
Это ведь сказать только просто: «А мне-то какое до них дело?» Видеть, как усталые, грязные мужики спят вповалку на затоптанном полу пустого барака, как идут они в субботу в баню без узелков с чистым бельем под мышкой, — ну какая же хозяйка на такое безобразие согласится?
А семейка-то у этой хозяйки получилась добрая — с Матвеем Егоровичем девятнадцать душ.
Два раза в неделю выскоблить с песком в бараке пол, да чтобы к бане у каждого была сменка чистого белья — не шуточное это дело. А сколько нужно было терпения, пока эти неряхи не привыкли оставлять на крыльце грязные сапоги, не бросать одежду где попало.
Вера не ворчала, не ругалась. Поднимет с пола окурок и молча несет его к консервной банке. А банок этих, вместо пепельниц, наставила она под нос мужикам по всему бараку.
Или наклонится, возьмет сброшенную у порога одежину, встряхнет и повесит аккуратно на гвоздик у двери. Скажет негромко:
— Ой, Степан Андреевич, ну вот же он, гвоздик-то, под рукой у вас.
Сказал бы кто Вере год назад, что она себя приговорит к такому вот полудикому существованию, — не поверила бы никогда.
Самой лишить себя всех радостей жизни, отказаться от такого чуда, как радио и кино, жить без библиотеки… Не читать…
Только работа… И какая работа? Самая распроклятая, какую Вера всегда презирала, — бесконечная, постылая — бабья работа.
И заботы… Хорошо ему, старому, было наказывать: «Глаз с него не спускай… следи… приглядывай, чтоб побольше на людях был, а с кем не надо, чтоб не связывался».
Прямо смешно, ей-богу, словно Матвею Егоровичу три-четыре годика…
Разве узнаешь, что у него на уме? Не подойдешь ведь, не спросишь: «Ну как, мол, вы, Матвей Егорович, чувствуете себя… в смысле алкоголизма?»
Иногда посмотришь — ничем он от других не отличается и разговаривает с мужиками, иной раз и улыбнется, а иногда взглянешь невзначай, а у него глаза такие, словно живет он на свете… стиснув зубы.
Как-то Вера завернула за баню, щепы сухой набрать на растопку, а он сидит на берегу, над самым обрывом, уставился глазами куда-то в одну точку, не мигая, а сам губами шевелит. Видно, уже и разговаривать сам с собой начинает по-стариковски…
И какие у него могут быть разговоры с Аркашкой Баженовым? И чего этот змей, спрашивается, около него стал крутиться?
В прошлое воскресенье на охоту увязался… что ему от Матвея Егоровича нужно?
А тут еще от Ивана Назаровича письма нет и нет. Написал, что схоронил свою сестру старенькую, — и замолк. Получил ли посылку? Живой ли? Лежит, поди, один в своей старой хатенке, и некому за ним походить, и некому на него поворчать…