Дома из гроттита не были оштукатурены. Их серовато-грязный тон смягчался летней зеленью. Все это было старо, сто раз обдумано-передумано. Он должен был отдыхать. Он не должен был думать о домах.
Сойдя в Мюривальдэ, они долго шагали пешком до Пирита, молча, задумавшись.
Так счастливо, так просторно умеют молчать только люди, связанные друг с другом кровными узами.
Это ради него она не пошла сегодня в бассейн.
Вчера, зайдя за ней, он изображал болельщика. Вика доплыла первой. Стояла счастливая, тяжело дыша. Стянула с головы шапочку, отряхнула волосы, как щенок… На затылке влажные волосы завились в колечки.
«До чего ж хорошо, папа!»
(И он подумал о том, как бы это отлично было — бассейн в тундре. Попробовать разве что еще разок поговорить с Гроттэ?! Гм… Да… Звезды, розы. Ах дуралей!)
Вика шагала рядом с Петром Ильичом. Лицо ее выражало простодушие молодости и вместе ту особенную открытость, которая бывает только у людей с чистой совестью. Как нетронутый лист ватмана, прикнопленный к доске.
В жизни каждого немолодого уже человека бывает время, когда хочется отдавать накопленное. Поэтому люди старшего поколения ищут тех, кто жаден к мыслям другого. Есть ли счастье высшее, чем отдавать соседу, ученику, своему ребенку?
Открыть ей не только «Длинного Германа» и «Толстую Маргариту»! Услыхать не только ее радостный крик в башне «Кик-ин-де-Кэк»:
— Папа! Море!.. Видишь? Гладкое, серое. Берег Финляндии! Нет, вон там, вон там…
Открыть ей не только очарование города; отпереть для нее не только ворота Таллина. Нет, — каждую песчинку, траву. И землю.
И себя.
Ее: «лафа», «железно», «заметано», «скинуться» (это значило собрать на чекушку — в складчину) — все это слетит с нее, как пыль. Она добра, наблюдательна, насмешлива, простодушна.
Как она мила, моя девочка, в этом светлом платье с цветочками… Как серьезно называет она, протягивая вперед большую и вместе детскую руку, их общее имя: «Глаголева»!
Дочь. Вика. Виктория Петровна. Виктория Петровна Гла-го-лева.
Вот и Пирита.
У подножья ресторана, на пляже, еще играли в волейбол. Неподалеку от берега под светлым небом отчетливо виднелись два валуна с протянутой между ними веревкой на пробках.
Сидя у столика против Вики, Петр Ильич наслаждался покоем и молчаливой близостью дочери. Права была Зина, трижды права, когда уговорила его встретиться с Викой в Таллине. В этом очарованном городе, в колдовстве этих переулков, лестниц, башен и старых дворов — сила Петра Ильича. Возможность власти над душой дочери.
…Вот она, его дочка, — задумчивая, скромно причесанная. Интересно, кажется это ему или она и на самом деле мила?
Петр Ильич наслаждался близостью Вики и глуховатым, медленным морским шумом.
Моря как люди, — они тоже несходны между собой.
Не слишком опасное для купальщиков Балтийское море больше сродни Петру Ильичу, чем Черное— родина Викиной матери. Еще бы!.. Ведь он родился у берегов Балтики.
Не бурностью ли его раздражало Черное море?
Оно красиво. Темное, с зажигающимися огнями близких и дальних маяков, с мягким дном и неровной полоской берега.
Красиво… Да! Но как же его сердили крикливые голоса черноморцев! Они орали, даже когда купались. В них не было тишины, той тишины, той сосредоточенности, которые так ценил Петр Ильич. Без внутренней тишины земля не была для него землей, небо — небом, а море — морем.
Но ведь когда-то Клавин громкий голос так его радовал! И радовал ее взгляд. Блеск ее загорелых плеч, как будто отполированных еще не высохшей водой. И это движение полных рук ее, отжимавших мокрые волосы, и хохочущий рот, освещенный солнцем, блеск ее зубов, глаз, блеск голоса, словно бы вся она устремлялась навстречу ему.
Она была сама резкость, она была вульгарна. Она родилась на этом побережье, где все привыкли орать, торговаться на рынках и произносить слово «зеркало» через букву «э».
Но ведь когда-то и это радовало его. Его радовали ее одесские бульвары, и громкая речь ее одесситов, и этот их извечный «Дюк Ришелье», сливавшийся в нелепое слово «дюкришелье», чем-то похожее для уха ленинградца на слово «индюк».
…Доверчивость ее прозрачных глаз, так похожих па глаза Вики. Ее рука, оправлявшая на нем галстук…
«Петр, ты сердишься?.. Я что-то опять сказала не так?»
«Да нет же, нет».
От ее волос пахло морем, в ее волосах блестели песчинки.
Любовь! — что поделаешь? Ничего не поделаешь, ничего не попишешь…
Нет, она будет другой, его девочка. Какой же?
— Здравствуйте, дорогой друг, — сказал кто-то, наклонившись над Петром Ильичом.
Петр Ильич вздрогнул, поднял глаза, и глаза его встретились со смеющимися, хохочущими и вместе притаившимися глазами. Редкие, почти совсем белые волосы Алекса Керда разлетались на ветру. Лицо, крупноморщинистое, покрытое загаром, казалось еще темней от светлой и тонкой седины. Галстук бабочкой, не очень опрятный, традиционно сочетался с отложным воротником не слишком свежей рубахи. Вид у старика был неухоженный. Но лицо его сияло довольством, радостью жизни. В волосах, галстуке и широко ложившемся на плечи воротнике было что-то бесшабашное, удальское и вместе с тем как будто отчаявшееся, словно он находился на последнем взводе, пределе оживления.
— Здравствуйте, — вскакивая, сказал Петр Ильич. — Простите, запамятовал… Алекс?..
— Алекс Янович, прошу, — ответил искусствовед. — В прошлый раз вы, кажется, рассердились? Я не слишком удачно занимал ваших дам?..
— Да что вы, помилуйте! — ответил Петр Ильич.
— А я было подумал… Особенно, когда заговорили о тенях. Все это внутренний монолог. Сказанное ни к кому не относится, кроме меня самого. Что ж делать? В городе узкие мостовые. Они полны теней. У теней свой язык. А? Не так? Тень — эго язык утра, если хотите знать. Когда человек стареет, он научается ценить многое. В одиночестве возраста я научился ценить папиросу. И тень. Это друзья, которые не оставляют нас. Вы, Петр Ильич, человек добра, так сказать. Человек гармонический. А? И человек с юмором. Или это тот горький юмор, который всегда обращен на самого себя? Нет, нет… Не пробуйте возражать. Вы бродили по городу в пять утра. Я вас видел. Фонари… Вы помните?
Петр Ильич ничего не ответил. Не поднимая глаз, он смотрел на скатерть.
— Удивительные фонари. Право, кажется иногда, что вот-вот оттуда, из подворотни, выйдет фонарщик… Старый. Как я. А туман?.. Вы заметили, как отступает туман? А крендель, крендель над булочной?..
Старик был пьян. Петр Ильич видел это, испытывал неловкость за него. И вместе с тем сострадание.
— Да что вы, что вы! В пять утра? Не обознались ли вы, Алекс Янович?
— Право, нет… Видите ли, нельзя сказать, чтобы я не спал вовсе. Но я просыпаюсь рано, как большинство стариков. И тогда, случается, выхожу в город. Чтобы не чувствовать одиночества. Сяду на камень посредине двора. Я стар, стар… А все во-круг — молодо: трава, плющ, утро, ржавчина на обломках металла, около свалки… И небо.
— Вы тоже молоды, Алекс Янович, — улыбаясь, сказал Петр Ильич. — Ну, а когда, признайтесь, вы меня видели?
— Когда?.. Я еще не был с вами знаком. Рано утром. Вы дремали под деревом. У собора.
— Ах, вот как ты вел себя до моего приезда? Слонялся по ночам?
— Вы не забыли мою дочь, Алекс Янович? Виктория Петровна…
— Ну, папа… Прямо! «Викто-о-ория Петровна!..» Вика — пожалуйста.
— Вики? — задумчиво повторил Керд. — Прелестно. Вики… А где ваша сотрудница, дорогой друг? Она тоже прелестна.
— Где? Наверно, бродит по городу в поисках привидения. Привидения в шпорах.
— Папа! Скажешь тоже… Алекс Янович, и вовсе она, бедняжечка, не гуляет. Заботы о моем папе занимают у Зинаиды Викторовны все время. И вот она воспользовалась свободным вечером для деловых встреч. Пошла к какому-то химику. Оба они — и папа, и Зина — помешаны на вашем гроттите.
— А почему молодая девушка не танцует?.. Вы не любите танцевать?