Пока я стояла перед раковиной, в кухню тихо вошла Мена.
— Зачем ты это сказала?
— Что? — отозвалась я. — Это ведь правда, не так ли? Это она должна подавать ему ужин, а она вместо этого преспокойно сидит на канапе.
Я закашлялась, и от этого заболели бока. Однако, осторожно ощупав ребра левой рукой, я убедилась, что ничего не сломано.
— Можешь разложить еду по тарелкам, Мена? Я отнесу ее, но можешь мне помочь?
Я отнесла Манцу его ужин.
— Нам нужен на завтра хлеб? — спросил он. Мой старший брат только что избил меня более жестоко, чем когда-либо, но делал вид, что ничего не произошло.
— Нет, у нас много хлеба. Что-нибудь еще?
Мне хотелось убраться от него прочь, и прибежище, которое весь день обещали книги, теперь казалось еще более важным.
Манц покачал головой и принялся набивать рот едой, поэтому я быстро поднялась на второй этаж, где меня уже ждала сестра.
— Вытаскивать книги? — спросила Мена.
— Нет, пока не надо, давай еще немного подождем. Когда Манц пойдет спать, он заставит нас выключить свет.
Вскоре Манц последовал нашему примеру: мы услышали его шаги на лестнице. По пути к себе он открыл нашу дверь и, не заходя в комнату, просунул руку, чтобы щелкнуть выключателем.
— Спите, — сказал он. — И больше не включайте свет, понятно?
Я чуть не открыла рот от удивления. Он никогда раньше этого не говорил. Неужели мать рассказала ему о книгах?
Когда все стихло, Мена шепотом спросила:
— Что же делать? Теперь мы не сможем почитать.
Я уже думала об этом способе раньше, хотя причин испробовать его еще не возникало.
— Смотри, — сказала я и слегка отодвинула занавеску.
Свет уличного фонаря заполнил комнату. То был оранжевый рассеянный свет, но достаточно яркий, чтобы можно было читать.
— Видишь? Мы можем читать, не делая при этом ничего такого, что запрещает Манц.
Я перегнулась через край кровати и вытащила книги из пакета. Мене я вручила ее большую иллюстрированную книгу сказок, а себе выбрала одну из оставшихся. На обложке была нарисована девочка, светившая фонариком в дупло дерева. Я лежала на кровати, наслаждаясь моментом, и придумывала по картинке свой собственный рассказ, перед тем как окунуться в пока неведомую историю. На краю кровати было светлее, и я решила лечь там.
Когда мы читали уже минут десять, снова раздался шепот Мены:
— О чем твоя книга?
— О девочке, которая живет за городом; она распутывает одну тайну.
— Я читаю «Гензель и Гретель». Это про двух детей, которые нашли дом, сделанный из всякой вкуснятины, какую только можно представить, но они не знают, что он принадлежит злой старухе.
Я читала эту сказку десятки раз, когда была поменьше, еще в детском доме, но промолчала об этом, так как знала, что у Мены не было такой возможности. Какое-то время спустя Мена заснула, а книжка осталась лежать рядом с ней на кровати. Я взяла ее сказки и, запомнив номер страницы, закрыла обе книги и положила их под кровать до утра, если утром будет время почитать. Я заснула, и боль в моем теле растаяла от прекрасных снов: будто бы у меня есть собственный фонарик и я разгадываю собственные тайны.
10
Папа продолжал заходить, чтобы погулять со мной и Меной, но старался так подгадать время, чтобы матери не было дома и она не могла запретить нам уйти. Когда матери нужно было уйти из дому днем, она часто просила Тару прийти к нам. Тара пыталась запрещать папе уводить нас на прогулку, говоря:
— Матери нет дома.
Он отвечал:
— Раз ее нет, то мы не можем спросить у нее разрешения, так что пойдемте. Когда вернемся, я возьму всю вину на себя. Скорей!
Когда мы решали идти, папа спрашивал у Тары:
— Пойдешь с нами?
Тара каждый раз отрицательно качала головой, но никогда не пыталась нас остановить. Папа уводил нас в парк, где мы бегали вокруг него и лакомились мороженым или еще чем-нибудь вкусненьким. Иногда мы отправлялись в дендрарий, где гуляли между деревьями, держа папу за руки, или катались вместе с ним на маленьком паровозике. Нам никогда не хотелось домой, но рано или поздно приходилось возвращаться.
С папой я была другим человеком, я могла вести себя по-детски, как и положено ребенку. Дома мне не с чем было играть, нельзя было шуметь, иначе у матери могла разболеться голова. А в парке я могла кричать и визжать от радости, там я была свободной. Поскольку до папы, похоже, никому в нашем доме не было дела, мне казалось, что я больше всего похожа именно на него, — на меня тоже всем было наплевать. Мне нравился его мягкий характер, ведь дома я испытывала на себе только гнев. Мне нравилось, как папа спокойно уходит, будто не обращая внимания на ужасные вещи, которые кричит ему вслед мать. Я пыталась казаться храброй, старалась игнорировать все гадости, которые мне говорили и делали, но все равно глубоко внутри мне было больно. Когда в конце вечера папа уходил домой, мне больше всего на свете хотелось, чтобы он забрал меня с собой.
Тем не менее я знала, что он на самом деле болен. Точно не скажу, каков был диагноз у отца, но знаю, что раз в месяц ему нужно было делать успокаивающий укол. Он приходил к нам, и спустя некоторое время на пороге появлялась медсестра. Она убеждала отца, что необходимо сделать укол, а отец несколько минут протестовал, говоря, что у него потом дрожат руки. Мать отвечала:
— Если не сделать укол, станешь злым и я вообще не разрешу тебе приходить сюда.
В конце концов папа позволял медсестре сделать укол. Я смотрела через неплотно прикрытую дверь, как он немного приспускает брюки, чтобы медсестра могла уколоть его в ягодицу. Я вздрагивала, когда она всаживала в него иглу. Ужасно было видеть, как папу заставляют проходить через это.
До двенадцати лет я жила в Уолсолле. Единственная передышка от невыносимой домашней рутины и страха наступала, когда мне нужно было ложиться в больницу. У меня была жуткая проблема со ступнями, требовавшая посещения клиники для амбулаторных больных и — иногда — операций. Пальцы у меня на ногах закручивались под себя и не гнулись, так что я не могла их распрямить.
Больница была раем, дарила мне спокойствие и отдых. Здесь не нужно было работать, здесь давали еду, напоминавшую о детском доме, и здесь меня никто не бил.
Когда я только начала жить с семьей, мать иногда называла меня каким-то словом и указывала на мои ступни. Только через шесть месяцев я поняла, что она говорит «кривые ступни» или «калека». Мать часто пыталась выпрямить мне пальцы, постукивая по ним молотком, угрожая ударить сильно, если я сама не распрямлю их. Она думала, что я нарочно это делаю. В больнице я избегала излишних разговоров, чтобы мне не задавали неприятных вопросов, а потому старалась побольше спать, не пропуская при этом время приема пищи. Я лежала на кровати, а улыбающиеся медсестры приносили чудесные лакомства: картошку фри и рыбные палочки, пироги и, самое замечательное, пудинг. Больше всего в нашем доме мне не хватало пудингов. Пирожные с кремом, сладкие кукурузные пироги — я привыкла к этой вкусной еде, но мне очень не хватало восхитительного десерта моего детства. Мене тоже делали операцию на ногах. Мать появилась в больнице только один раз, когда приехала забрать нас домой.
Мне всегда хотелось остаться в больнице, но я понимала, что придется возвращаться домой, покинуть это место, как и детский дом. По прошествии двух райских недель меня отсылали домой, наложив на ногу гипс, который нужно было носить еще пять недель. Приходилось ковылять по дому с загипсованной ногой и выполнять работу, которая накапливалась за время моего отсутствия, потому что никто не хотел делать ее за меня. И это несмотря на то, что у меня нога была в гипсе и доктор велел давать ей отдых. Мне хотелось кричать: «Послушай, мама, я могу делать всю работу в гипсе, только скажи, что я умничка, что я молодец!» — но я молчала, а мать никогда меня не хвалила.