Литмир - Электронная Библиотека

Сумел он собрать воедино для этого – всю свою волю.

В который уж раз Ворошилов собирал её, вновь собирал, – и не просто в комок, а в светящийся энергетический сгусток.

Так было надо. И он, как никогда, отчётливо, это здесь понимал.

Воля – это ведь жизнь, для него.

Воля – это победа грядущая.

Надо было и здесь, в аду, выжить, надо было – дер жаться.

Он писал стихи здесь – пронзительные, полные философских обобщений, и взлётов мистических, и неизбывной горечи.

Если когда-нибудь их удастся опубликовать, то окажутся перед читателем свидетельства духа, который пытались когда-то сгубить, но который, среди испытаний, оказался не просто живучим и не просто высоким, нет, проявился он в этих стихах во всей своей редкостной мощи.

Дух – сквозь мрак. Да, именно так.

Дух – сквозь боль. Что было, то было.

Он пытался здесь – рисовать. Иногда. Хотя бы – урывками.

Но какое могло рисование быть в больничном его заточении?

Разумеется, это его огорчало и угнетало.

Но куда же было деваться?

Оставалось только мечтать, что когда-нибудь всё равно он дорвётся до карандашей и до красок, – и уж тогда отведёт наконец-то душу, с упоением, всласть поработает.

А пока что, в стенах психушки, – сам себе задавал он уроки, ежедневные, неустанные, сплошные уроки терпения.

Бесконечные дни и месяцы всё тянулись, всё шли, в ожидании просвета, хотя бы крохотного, – всё равно ведь за ними придёт настоящий свет, – впереди.

Дал он знать «на волю», где именно и в каком, увы, положении, – и отчаянном, и опасном, и критическом, – нынче находится.

И друзья, богемные люди, потрясённые этим известием, далеко не все ведь из тех, кого, по своей наивности, по привычке давнишней, искренней, видеть в них всегда только лучшее, Ворошилов считал друзьями, а считаные, но зато проверенные в беде, иногда его навещали.

Приезжал я к нему в Столбовую, привозил ему курево, чай, фрукты, кое-какую еду.

Покупал я то, что, в ту пору, на свои крайне скудные средства, мог, для друга, приобрести.

Но гостинцы скромные эти привезти – считал своим долгом.

Ведь всё-таки витамины, для поддержания сил.

И получить их там, в условиях тяжелейших психушки, бывшей, во многом, ещё и похуже тюрьмы, Игорю было приятно.

Какая там никакая, пусть и маленькая, да радость.

Кто и сам побывал в подобных, лучше, хуже ли, всё равно ведь непростых всегда, ситуациях, тот меня прекрасно поймёт.

А немало перебывало ведь – в психбольницах – знакомых, здравых и талантами разнообразными наделённых щедро людей.

Важно было – увидеться с другом.

Поддержать его. Подбодрить, по возможности, как уж выйдет.

Сказать ему – важные, нужные, сегодня, теперь, – слова.

Помочь ему непременно надежду свою укрепить.

По-дружески, по-человечески, пусть и недолго, столько, сколько нынче врачами дозволено, здесь, в психушке, с ним рядом побыть.

Ворошилов ко мне выходил – исхудавший, жёлтый, небритый, но зато с волевым, сечевым, гордым блеском в усталых глазах.

Был он, друг мой, потомок славных запорожцев, казак лихой и орёл, – измождённым, измотанным, был – закормленным всякими странными для него, совсем непонятными, и похоже, что просто убойными современными препаратами.

Но он – противился гибели.

Он, созидатель, творец, – противостоял разрушению.

И это видел я сразу – по взглядам его, в которых читалась решимость внутренняя – все препятствия на пути к желанной грядущей победе обязательно преодолеть.

Мы с Игорем потихоньку, так, чтобы нас не слышали шныряющие вокруг санитары, а то и врачи, уединившись где-нибудь подальше от этих монстров, беседовали, – и я с ужасом осознавал, что это за развесёлое заведение, эта психушка, где находится, ни за что ни про что, мой хороший друг.

Все голливудские, без исключения, фильмы ужасов, увиденные в дальнейшем, после развала Союза, когда хлынул к нам бурный поток западной кинопродукции, все книги подобного рода, прочитанные потом, просто меркнут, сходят на нет, при сравнении с нашей, советской, отечественной психушкой.

Всё в ней, рядом, на каждом шагу, с каждым взглядом, с каждой минутой, проведённой здесь, обнаруживалось – Босх и Гойя, Данте и Гёте, и Дали, и наш дорогой Николай Васильевич Гоголь, и Булгаков, – да и чего там только не было, что там только в дни приездов моих к Ворошилову то и дело не узнавалось!

Лучше, мой вероятный читатель, мне сейчас помолчать да вздохнуть.

Вытащить Ворошилова из психушки было, в те годы, нам, друзьям его, невозможно.

Что мы сделать могли тогда, как могли мы тогда это сделать – при полнейшем отсутствии должного, с непременной закалкой, опыта, и не только его, но ещё и нужных, крепких, надёжных связей, без которых в былые, мглою днесь покрытые, времена, да и нынче, в период нашего затянувшегося междувременья, коль на то уж пошло, и шагу было всем нам не сделать, чтобы не наткнуться вдруг на преграды, а спокойно весь путь пройти?

Оставалось только поддерживать Ворошилова, хоть по-дружески.

Оставалось лишь верить – в его избавленье – в грядущем – от бед.

Он сам себе цель поставил: всенепременно выбраться отсюда, пусть и не сразу, тут уж всё и ежу понятно, и придётся ещё потерпеть, и помучиться здесь немало, но потом, через время какое-то, когда все эти адовы муки, круг за кругом, будут им пройдены, и победа будет за ним.

И – сумел из психушки выбраться.

Через полные всяческих ужасов полтора – жизнь убавивших – года.

Дали, на всякий случай, «группу» ему, как психически больному, долго лечившемуся в соответствующей больнице, нуждающемуся в помощи медицинской, необходимой наперёд, на долгие годы, если выживет, человеку.

От пресловутой «группы» этой, читай – от надзора властей и врачей незримого, некуда было деваться.

Этакое специальное клеймо, для вольнолюбивых, независимых от заведённых в Империи, столь давно, что казалось уже – навсегда, порядков тоталитарных, от рабского повиновения кремлёвским властям, трагических в своей фантастической стойкости, людей, современников наших, соратников, собеседников, мучеников, героев.

Клеймо, дающее право людям – на жалкую пенсию.

Дело с милицией – как-то само по себе затихло, забылось. Никто о нём почему-то и не вспоминал.

Ворошилов вернулся к нам из психушки слегка постаревшим, но с каким-то особенным, новым, ему открывшимся знанием тайным – о мире и людях.

И – с подорванным основательно – медициной советской – здоровьем.

Всем понятно было тогда, почему оно оказалось подорванным основательно – и кто именно так расстарался, чтобы его подорвать.

О болячках думать всерьёз не желал он сейчас, и всё тут.

Не желал. Не хотел и слышать. Принципиально. Сознательно.

У него-то – какие годы? Вполне ещё молодые.

Некогда, просто некогда чувствовать всюду себя угнетённым, разбитым, больным.

Да мало ли что там болит?

Лучше – этого не замечать.

Стараться – не замечать.

Приучить себя – не замечать.

Здоровье – дело, похоже, поправимое. Так он считал.

Панацея от бед – работа.

Вот что сейчас для него в жизни самое важное.

Вот в чём сейчас для него – спасение настоящее.

И он принялся – работать.

Так мечтал он в психушке проклятой о возможности заниматься искусством – и наконец-то получил, – нет, радостней надо сказать об этом, пожалуй, – обрёл он эту возможность.

Наконец-то дорвался он до живописи своей.

Наконец он сможет «измазаться в свои любимые краски»!

55
{"b":"555345","o":1}