Ворошилов сердился, нервничал:
– Давай рискнём! Завернём за угол. Выпьем по-быстрому. И все дела. Не впервой ведь.
– Подожди! – твердил я ему.
И мы шли с ним, всё дальше и дальше, шли вперёд, отдаляясь от станции электрички, втянувшись в ритм этой вынужденной ходьбы, шли вдоль улицы, вдаль куда-то, в дебри общего безразличия, в подмосковную, летнюю, тёплую, бесконечную, скучную глушь, – и желание ворошиловское беспокойное – выпить немедленно – незаметно передалось, обжигая горло, и мне.
И тогда я сказал Ворошилову:
– Надо просто зайти в подъезд и там по-быстрому выпить.
– Это дело! – поддакнул мне Игорь.
Сказать-то легко – зайти поскорей в подъезд.
Но – в какой?
Мы шли вдоль домов незнакомых, понимая, что здесь, в Мытищах, выбирать нам особо и нечего.
Наконец один из подъездов, этакий чистенький с виду, почему-то мне приглянулся.
Почему? Да как объяснить!
Знать, вела незримая нить.
Поплутала – и привела.
Вот какие, братцы, дела.
Был подъезд как подъезд. И всё ж…
На другие был – непохож.
Я сказал:
– Вот сюда и зайдём!
Ворошилов сказал:
– Здесь и выпьем!
Мы зашли в подъезд приглянувшийся, с немалым трудом открыв тяжёлую неожиданно, массивную, свежевыкрашенную, похожую на крепостную, из романов рыцарских, дверь.
Там, внутри, было тихо, чисто и прохладно. Странно, ей-богу!
Тишина, чистота и прохлада?
Славен тройственный сей союз!
Мы поднялись по устланной ковровой красной дорожкой, аккуратнейшим образом вымытой, широкой лестнице – вверх.
На площадке просторной лестничной, расположенной меж этажами, увидали мы стол, и на нём – графин с водою и чистые, сразу ясно было, стаканы.
Стол был застелен отглаженной, приятного цвета, скатертью.
Рядом с графином стоял душистый букетик цветов.
Возле стола стоял мягкий, большой диван.
Рядом с диваном стояли в широченных и высоченных, деревянных, надёжных кадках экзотические растения – пальма перистая и фикусы.
Мы с Игорем переглянулись.
Вот это, брат, обстановочка!
Вот это, дружище, комфорт!
Ну прямо как на курорте!
Вот так подъезд! Чудеса!
Это надо же! – вот ведь какие хорошие, нет, прекрасные, из восточных сказок, из фильмов голливудских послевоенных, замечательные подъезды есть, оказывается, в Мытищах!
Мы уселись на мягкий диван, музыкально, со вздохами тихими, с переливами, переборами, то высокими, то басовыми, запевший и заигравший вначале под нашей тяжестью, а потом, привыкнув, наверное, деликатно и незаметно, стушевавшийся, стихнувший, ставший просто местом сидения нашего, уселись мы с Ворошиловым посвободнее, поудобнее, с удовольствием явным откинувшись на упругую спинку такого вот, нам дарованного судьбою, всем устройством своим, всей конструкцией приспособленного для отдыха, и тем более приспособленного – для временной передышки, для привала дневного недолгого двух усталых суровых путников, в отношениях всех чудесного, расчудесного просто, дивана, под вечнозелёными кронами перистой пальцы и фикусов твердолистых, расположились – надёжно вполне, устойчиво, с ощущаемой нами гарантией безопасности и спокойствия, в тишине, чистоте и прохладе, без обрыдлых для нас нервотрёпок, без поспешности, без тревоги, напряжения, суеты.
Взад и вперёд в подъезде сновали какие-то люди, почему-то не обращавшие на нас никакого внимания.
Сновали они отстранённо, призрачно, как в кино.
Мы их воспринимали вовсе не как живых людей, а скорее всего, как движущееся осторонь зыбкое изображение.
Мы их просто никак, и всё тут, что гадать-то, не воспринимали, если на то пошло.
Мы их – в упор не видели.
Мы открыли бутылку водки.
Наполнили доверху чистые, блещущие стаканы.
Чокнулись, как полагается людям серьёзным, воспитанным.
Потом – разумеется, выпили.
Выпили не спеша – с чувством, с толком и с расстановкой.
Условия – позволяли.
Это ведь вам не на улице где-нибудь выпивать.
Вон какой здесь, в подъезде, уют.
Мы плеснули в стаканы чистые водички прохладной из полного, весело, звонко, празднично сверкающего своими широкими, светлыми гранями, устойчивого, массивного, достаточно плотно закрытого тяжёлой, как гирька, пробкой, приспособленного хорошо для хранения влаги живительной, словно по мановению чьей-то волшебной палочки находившегося не где-нибудь вдалеке, но именно здесь, в месте нужном и в нужное время, вместительного графина, – и запили только что выпитую нами обоими водку этой, во всех отношениях приятной, свежей, полезной, целебной, возможно, водичкой.
Мы, решив никуда не спешить хоть немного ещё, закурили.
Синевато-белёсый дымок – от моей сигареты «Прима», вместе с иссиза-синим, от Игоревой папиросы кондовой «Север», – колеблющимися, легчайшими, невесомыми даже, беспечными, беспечальными, тихими струйками потянулся, всё выше и выше, разрастаясь в туман, к потолку.
Нам – почуяли мы – полегчало.
Мне – скажу откровенно – стало веселее как-то и радостней здесь, в Мытищах, дышать и жить, на душе спокойнее стало, разлилось по жилам тепло, не блаженством пусть отзываясь, но уж точно – чем-то подобным.
Ворошилову – после водки – стало жить значительно легче, с очевидного, небольшого, так себе, да всё же – похмелья, как от него ни отбрыкивайся и как его ни замалчивай, – а всё же что было, то было, – и теперь, помучив, прошло.
Мы, сказать можно смело, вдвоём, здесь, в пути своём, – отдыхали.
Пальма слегка шелестела над нашими головами перистыми своими декоративными листьями.
И глянцевитые, плотные, крупные листья фикусов, притягивая случайные и не случайные взгляды, медленно, монотонно и верно, без всяких промашек, воздействуя на людское, от стрессов уставшее, зрение, а с ним, покоя дождавшимся, и на людское, к лучшему изменившееся настроение, завораживая растительной, природной, зелёной и тёмной, живучей своей зеркальностью, отражали в окно проникающий, временами – порывистый, магниевый, большей частью – неспешный, широкий, подмосковный, привольный, летний, с золотистой искоркой, с блеском катящейся где-то за стенами, в пространстве разъятом, ртути, и с отсветами литого, просторного серебра, дневной, несомненный, природный, свободою веющий, свет, – и мягкий, отчасти вкрадчивый, спокойный, благонамеренный, незыблемый – так мне казалось – и тёплый свет электрический, плавно и ровно льющийся из матовых, стильных каких-то, особенных, это уж точно, может быть, и заграничных, приятных для глаз плафонов.
Мы допили водку. Допили.
Теперь нам было – чего там скрывать? – совсем хорошо.
По небритым щекам ворошиловским, бледным совсем недавно, быстрый румянец прошёл. И глаза его вдруг разгорелись. Увеличились, угольно-чёрным каким-то, растаявшим сызнова маслом блеснув из-под век, потеплели, мерцая, светясь, отдаляясь куда-то, зрачки. Нос Ворошиловский, крупный, изогнутый, зашевелился, ожил, – ну прямо довольный жизнью зверок, а не нос. Губы его расползлись, незаметно как-то, в улыбке. Был Ворошилов – домашним, временно, разумеется. Был Ворошилов – надёжным другом. На все времена. Жизнелюбивым, спокойным, здоровым, уверенным, сильным. Словом – казак лихой, отдыхающий между боями. Раз уж такая возможность хорошая нынче представилась – право, не грех отдохнуть. Мало ли что предстоит впереди! – всё походы, сраженья. Отдых – заслужен вполне. Хорошо иногда – отдыхать!
Эх, поистине благодать!
Ну как мне ещё чудесное состояние наше назвать?
Благодать, да и только. Понятно?
И поди докажи мне, попробуй, коли выйдет, что это не так.
Именно так: благодать. Ну а что же ещё тогда? Пусть небольшая. Но мы-то оба её – ощущали!