Эту пластинку странную, модную в нашей компании, слушали, под настроение, мы частенько, особенно – выпив.
Заезженная, затёртая, она скрипела, шипела, – и голос певца иностранного с натугой, с трудом немалым, пропадая и возникая, прорывался сквозь скрип и шип.
Но на сей раз нам и цыганщина, понимал я, не помогала.
Уже на третьей, с призывами к неведомым далям, песне выключил я проигрыватель, снял пластинку, ненужной ставшую, молча сунул её в конверт и поставил на полку, к прочим, тем, что были тогда у меня, пусть немногим и тоже заигранным, но зато и хорошим пластинкам, – не до музыки нам, – с глаз долой.
Ворошилов ходил по комнате – и о чём-то сосредоточенно, лоб наморщив и шевеля то и дело губами, думал.
Подошёл он к двери балкона, открытой настежь с седьмого нашего этажа – куда-то туда, в простор, столичный, и подмосковный, а может быть, и вселенский, – и оттуда, из этого радостного, несмотря ни на что, простора, сюда, в эту комнату, к нам, долетал разгонистый, тёплый, но всё-таки хоть слегка освежающий, приносящий с собою некие смутные намёки на что-то хорошее, подбодрить нас, наверно, желающий, приветливый ветерок.
Стоял он в дверном проёме, сутулясь, пристально вглядываясь в одному ему только и видимую сейчас далёкую точку, поверх кварталов жилых и зелёных вершин деревьев.
Потом, в неожиданно плавном развороте, всем корпусом, сразу, повернулся Игорь ко мне.
В глазах его, прояснившихся, загоревшихся жарким пламенем, с нахлынувшим вдохновением, прочитал я тогда – озарение.
– Старик! – сказал Ворошилов и перевёл дыхание с шумом. – Володя! Друг!
– Что случилось? – поднял я взгляд на него. И понял: случилось.
– Я знаю, что делать! Знаю!
– Что ты знаешь?
– Всё!
– А точнее?
– Знаю всё! Сказать?
– Говори!
– Болшево! – произнёс Ворошилов, как заклинание.
– Что – Болшево? Ну и что – Болшево? Почему?
– Болшево! – чётко, торжественно сказал Ворошилов. – Бол-ше-во! И всё тут. И только Болшево.
И тогда я сказал:
– Поясни.
– Поясняю, – кивнул, в знак согласия, головой удалой Ворошилов. – Поясняю. Слушай внимательно. Мы поедем сегодня – в Болшево. Там – ты знаешь об этом – дом творчества кинематографистов. И там-то – наверняка сейчас есть мои знакомые.
Я вначале насторожился, а потом кое-что припомнил.
В своё время Игорь с отличием, всем на радость, друзьям, и родителям, им гордившимся, и сокурсникам, средь которых был он звездою настоящей, окончил ВГИК, получил диплом киноведа, работал по специальности и многих советских киношников действительно хорошо и довольно давно уже знал.
И немалое, даже внушительное, так точнее будет, число людей из этой среды относилось, по старой памяти, к Ворошилову с явной симпатией, и многие, по-человечески, даже любили его, а некоторые, их меньше было, но всё-таки были такие энтузиасты, – и ценили его, по-своему, разумеется, как художника.
Ворошилов по-деловому, с каждым словом своим всё более оживляясь и становясь, на глазах, героем, воителем, всяких недругов победителем, возвышаясь на фоне стен, что увешаны были его многочисленными картинками и работами наших общих с ним друзей, развивал свою мысль:
– Мы с тобой, Володя, поедем в стан киношников наших, в Болшево. И поэтому, друг, давай-ка собираться прямо сейчас. Время ранее. Утро. День – впереди. Целый день, представляешь? Всё успеем, всех повидаем. А пока что – давай отберём, поскорее, мои работы. Вон их сколько вокруг, навалом. И с меня не убудет. Потом нарисую ещё, и получше. Мы поедем к знакомым киношникам. Им, собравшимся в месте одном, я продам, по дешёвке, работы. Купят, я убеждён. А потом – хорошенько выпьем с тобою. Понимаешь? Давай поедем. Прогуляемся. Говорят ведь, что прогулки, особенно загородные, людям очень даже полезны. А у нас, надеюсь, полезное сочетаться будет с приятным.
– Ну что же! – сказал я другу. – Всё ясно. Мы едем в Болшево.
Мы с Игорем принялись просматривать вороха хранящихся у меня чудесных его рисунков.
Из этих залежей он, по чутью, в основном, выбирал кое-какие вещи, иногда – наобум, иногда – попридирчивее, постороже.
В итоге образовалась пачка работ изрядной, и на глаз, и на вес, толщины.
Отыскали старую папку большого формата, наспех сложили в неё рисунки, чёрно-белые и цветные.
Игорь сунул папку под мышку – и уже меня поторапливал:
– Собирайся скорей. Поедем!
– Потерпи, – сказал я ему, – есть тут одна идея.
Моя идея была до смешного простой, но и грустной, – оттого, что решил я расстаться с некоторыми книгами из своей, небольшой, в ту пору, но зато хорошей, подобранной тщательно, библиотеки.
Отобрал я довольно быстро несколько книг, интересных, но не первостепенной важности, и сложил их стопкою в сумку.
И мы с Ворошиловым, выбравшись из дому, двинулись в путь.
Покуда мы с другом Игорем добирались до электрички, я успел по дороге зайти в находящийся неподалёку и давно мне известный книжный магазин – и там, очень быстро, с собою взятые книги сдать, – причём их, при голоде книжном тогдашнем и при наличии великой любви всенародной к чтению, взяли мгновенно, – и выдали незамедлительно мне деньги, некую сумму, небольшую, меньше, чем следовало, но для нас, пока что, достаточную, – и, выходя поспешно из книжного магазина, я видел, что книги, только что принесённые мною сюда, уже покупали какие-то интеллигентного вида, в очках, с портфелями, люди, – но мне, признаюсь вам, было некогда сожалеть об этом, – Бог с ними, с книгами, когда-нибудь их куплю вновь, а жертвы порою нужны, и даже полезны, так что всё к лучшему, как говорится.
Затем я зашёл в другой магазин, уже в продовольственный, и купил там бутылку водки, и в сумку её положил, вместо сданных недавно книг, – и Ворошилов, увидев эту водку, «Московскую», кажется, посмотрел на меня одобрительно и выразительно крякнул.
В киоске табачном купил я курево: для себя – «Приму», и «Север» – для Игоря.
Мы на ходу закурили.
Станция электрички находилась неподалёку, в двадцати минутах, не больше, а то и поменьше, ходьбы.
Принципиально я купил нам обоим билеты, хотя Ворошилов робко и пробовал возражать.
Но с билетами ехать – спокойнее, уж это всем вроде бы ясно.
Постояли мы на перроне, двое путников неуёмных.
Подошла – зелёною лентой сквозь шитьё воздушное дня и небес в синеве, расплёснутой вкривь и вкось, – электричка наша.
Распахнулись – вот, мол, входите, люди добрые, – двери вагонов.
Потянулись вовнутрь – торопливо, как бывает всегда, – пассажиры.
Мы зашли в вагон – и устроились на сидениях возле окошка.
Электричка свистнула, дёрнулась – и, со скрежетом, с лязгом, двинулась, набирая скорость в пути, по направлению к Болшеву.
В вагоне, людьми заполненном, Ворошилов частенько поглядывал на головку бутылки, торчащую, ванькой-встанькой, из сумки моей, поглядывал – и выразительно, укоризненно как-то, вздыхал.
Слушая эти шумные, страданий полные вздохи, я делал упрямо вид, что ничего такого странного или особенного вовсе не замечаю.
В Мытищах Игорь не выдержал.
С некоторым смущением, но достаточно твёрдо, так, что металлом каждое слово прогремело и долгим эхом пронеслось по всему вагону, предложил он выйти на станции и незамедлительно выпить.
– Володя! – шаманским тоном произнёс он при этом, – пора!
Я давно уже понимал, что пора. Да просто терпел.
Мы поспешно, я – сумку сжимая с бутылкой, он – папку с рисунками, выбрались из вагона – и вышли вдвоём на перрон.
Выпивать в людской толчее было делом, по всем статьям и по нашим твёрдым понятиям, неразумным, да и опасным: неожиданно, как всегда появиться могла милиция – вот вы пьёте, мол, где! – и тогда…
Многое, слишком уж многое в прежние времена вставало за этим «тогда».