И не напрасно, конечно, была она так вот, нежданно, дарована – страждущим нам.
Ну прямо Сочи (Кавказ) или Ялта (солнечный Крым), а не мытищинский, чудный, но всё же случайный подъезд!..
Сновавшие мимо нас по лестнице, взад-вперёд, вверх и вниз, какие-то люди не обращали на нас вообще никакого внимания, ни малейшего, и совершенно нас, пришельцев, не замечали, будто нас здесь и не было вовсе, а были – просто диван, стол, застеленный скатертью, гранёный графин с водой, пальма перистая, и фикусы, и лестница, чисто вымытая, и тихий, уютный подъезд, но только не мы, заглянувшие ненароком сюда – и временно, ненадолго вставшие здесь на постой, на короткий отдых в походе, – и мы с Ворошиловым тоже, так получалось, вовсе не замечали их, этих сновавших мимо, фантомных, условных людей.
Тепло, во всех отношениях приятное, разлилось по всем нашим жилам, по всем суставам нашим и косточкам.
Впору было песню хорошую нам запеть, негромко и слаженно, или, может, беседу, тихую, задушевную, здесь вести.
Но – ждало впереди нас – Болшево.
Нам следовало не рассиживаться в покое, а двигаться дальше.
У нас ведь была – задача.
У нас – была важная цель.
Казак – он всегда в седле.
А мы-то с Игорем были – потомками запорожцев.
Посему – как всегда – вперёд!
С неохотою поднялись мы с дивана – и вышли, отсюда, из подъезда, с его уютом, тишиной и покоем, – на улицу, в мытищинский, городской, неумолчный, настырный гул, подмосковный, провинциальный, но – явственный, очевидный, прямо в запах бензина, солярки, мазута, в облако гари, ну откуда она взялась, только всё же была она, гарь, а потом, вслед за ней, освежающий запах свежих стружек сосновых, а ещё – запах пыли слежавшейся, и за ним – шорох пыли дорожной, неожиданно поднятой ветром, а там, за углом, чуть подальше, – ворох листьев зелёных в лицо, и сигналы машин, и свисток милицейский, и возгласы чьи-то, и смех, голоса – то мужские, то женские, все вперемешку, вслед за ними – высокие, детские, звонкой, шумной гурьбой, голоса, и вокруг – полдень, молодость, лето, – мы вышли на солнечный свет.
Почему-то я оглянулся – и увидел вдруг возле двери в покинутый нами подъезд вовремя не замеченную ни мною, ни Ворошиловым, надпись, весьма выразительную:
«Мытищинский горком партии».
Я толкнул Ворошилова в бок и показал на скромную – и такую солидную – вывеску, доходчиво поясняющую, где мы только что побывали.
Поначалу Игорь никак на это не отреагировал.
Был спокоен, задумчив. И бровью казацкой своей не повёл.
Но потом до него – дошло.
Посреди тротуара мытищинского, в беспокойной гуще людской, он широко, с былинным размахом и удальством, будто бы раздвигая воздушное, полное звуков, и запахов, и опасностей, и радостей мимолётных, и всяких чудес, пространство, а вместе с ним и всю эту, со всех четырёх сторон, вплотную, давно и настырно, с подвохами, с заковырками, с бесчисленными своими загадками и парадоксами, окружающую его, раздражающую, поражающую, умиляющую его, тем не менее, потому что всякого навидался, казалось бы, а вот надо же, что-нибудь поновее непременно преподнесёт, ирреальную, нашу, родимую, реальность, развёл руками, кратко заметив:
– Сподобились!
И сделал весьма неожиданный, но вполне оправданный, всем его грустным жизненным опытом, вывод:
– Ну и что? Подумаешь, важность! И в горкоме партии можно, если очень захочется, выпить. Вот и мы: захотели – и выпили. Всё-таки – не под забором, не в каком-нибудь закутке. И ментов там, это уж точно, ты пойми, просто быть не могло. Да ещё и уютно, тихо. Пальма, фикусы. Мягкий диван. И графин с водой. И, старик, наготове – стаканы чистые! Всё для нас было приготовлено. Будто ждали там именно нас. Ну и горкомы пошли в Подмосковье! Чудо-горкомы! Кавказское побережье, а никакой не горком! Летний отпуск там проводить можно запросто. Партия! Ишь ты! Если бы сфотографироваться нам с тобой там, под пальмой, под фикусами, да показать знакомым фотографию эту, с надписью крупной: «Привет из Сочи!» – то ни за что не поверили бы, что не в Сочи с тобой мы снимались, а в Мытищах, в горкоме партии!..
Потом подумал и буркнул:
– Сами, небось, в этой партии, все поголовно, – пьют!..
Он покрепче к боку прижал старую папку с рисунками, я на плечо закинул опустевшую сумку, которая должна была нам ещё, в скором будущем, пригодиться, – и мы, убыстряя шаг, направились прямиком к станции, к электричке, – и успели мы на неё, без всяческих происшествий, чудом, наверное, вовремя.
С Божьей помощью, это уж точно, добрались мы вдвоём и до Болшева.
Отыскать там киношный дом творчества оказалось делом несложным.
Территория дома творчества была почему-то безлюдной.
Никого, никогошеньки нет.
Почему – непонятно. Загадка.
Что стряслось? Что за странность такая?
Куда они все, киношники эти, вдруг подевались?
Ветром их, что ли, каким сдуло ненастным – всех, разом?
Или ещё что-нибудь необычное, непредвиденное, из ряда вон выходящее, такое, чего, понятно, не только мы с Ворошиловым предположить не могли, но и все вообще никак, похоже, не предполагали, ужасное что-то – случилось?
Оказалось, что все – обедают.
Распорядок дня в доме творчества у киношников наших такой.
Режим. По-советски – привычный.
Всё здесь – по расписанию.
В том числе и питание.
Мы, решив к народу идти напрямую, зашли в столовую.
Из-за прикрытой, высокой, широкой, стеклянной двери доносился до нас, пришельцев, нестройный гул голосов киношных, звяканье ложек и прочие характерные звуки, сопровождающие процесс поглощения пищи.
– Вы кто? – поднялась нам навстречу бдительная дежурная.
Она, разумеется, сразу, моментально сообразила, что мы – не свои, а чужие, незнакомые, так, посторонние.
Но – мало ли кем эти люди, посторонние, незнакомые, чужие, а не свои, вдруг могли оказаться?
– Я Алейников! – очень спокойно, так, для справки, ответил я.
– А я – Ворошилов! – с некоторой аффектацией выкрикнул Игорь.
– А-а! – расплываясь в улыбке, только-то и сказала бдительная дежурная.
И услужливо посторонилась, пропуская нас, незнакомцев, ставших сразу знакомыми, в зал.
Да и как же ей было, дежурной, согласитесь, не посторониться, как же было ей не пропустить нас?
Алейников – батюшки, это ведь, посудите сами, фамилия кинематографическая, уж Алейникова Петра, знаменитость, актёра, все знают.
Ворошилов же – тут фамилия за себя сама говорила, о начальстве напоминала, и не только о нём, но ещё и – ох, повыше бери! – о власти.
Кинематографисты советские в час, предписанный им, – обедали.
Оказалось их, творческих личностей, в столовой одной – многовато.
Все столы, до единого, были творцами прекрасных грёз и видений сказочных – заняты.
Казалось, сама идея эта – обеда вовремя, с явной пользою для здоровья, после праведных, только так, и никак не иначе, трудов, обеда – а после него и отдыха послеобеденного, необходимейшего, целительного, благотворного, идея вполне разумная и всем едокам киношным понятная с полуслова, с полувзгляда, витала в воздухе.
Еда, к столу подаваемая, должна была пережёвываться тщательно, хорошо желудками всеми усваиваться.
Ничто, при любой погоде, при любом настроении, даже неважнецком, или плохом, вопреки настроенью хорошему, то есть – норме, для всех советских, в коммунизм шагающих, граждан, создающих искусство главное, всех важнее на свете – кино, не должно было помешать естественному процессу, – ибо важен он, как и кино, для людей, – поглощения пищи.
Ведь это прямым, прямее некуда просто ведь, образом сказывается на творческом тоже серьёзном, процессе.