– Не густо, – сказал Довлатов.
– Маловато, – сказал Кривулин.
Поразмыслив, сказал я приятелям:
– Ничего! Мы сейчас добавим. Полагаю, что эту пятёрку превратить нам удастся в десятку.
– Но как? – воскликнул Довлатов.
– Очень просто! – ответил я. – Подождите меня здесь, в арочке. Я сейчас поднимусь на чердак, на минутку, и сразу вернусь.
– Будем ждать! – сказал мне Довлатов.
– Ждём тебя! – сказал мне Кривулин.
– Ждите. Я туда и обратно.
И пошёл я на свой чердак.
То есть, в общем-то, на Наумов. Но на время всё-таки – свой. Жаркий. Душный. Служивший пристанищем, пусть и временным, да надёжным, посреди скитаний моих.
Я снова поднялся по крутой лестнице на самый верх. Открыл ключом скрипнувшую дверь. Вошёл в чердачную духоту. Вытащил из угла свою сумку. Достал оттуда пару книг, прихваченных с собой в дорогу ещё в Москве. Запер дверь. Быстро сбежал вниз по лестнице. И вскоре уже стоял в арочке рядом со своими приятелями.
– Вот книги, – сказал я, – их надо как можно скорее сдать в магазин. И тогда наша сумма увеличится. И можно будет выпить втроём. И даже закусить немного.
Намётанным глазом Кривулин взглянул на книги.
– Десятку дадут, – сказал он. – Книжники. На Литейном.
– Идёмте! – сказал Довлатов.
И я воскликнул:
– Вперёд!
Мы, все трое, отправились в путь. По жаре. Здоровенный Довлатов. Опираясь на палку – Кривулин. С предназначенными для продажи, для покупки желанной водки, да ещё и закуски, книгами, с отрастающей бородою, весь в полёте, в порыве – я.
Литейный проспект был близко. Добрались мы туда очень быстро.
Возле книжного магазина шатались невзрачные с виду, но на деле матёрые книжники.
Кривулин взял мои книги – и направился прямо к ним.
Пошушукавшись с ними, он вскоре вернулся к нам.
– Вот, – сказал Кривулин, – десятка!
И он протянул мне – действительно десять рублей.
– Браво! – громко воскликнул Сергей. – Было – пять, стало – целых пятнадцать драгоценных советских рублей!
Я сказал:
– А теперь – за водкой! А потом – ко мне, на чердак.
И мы втроём зарулили в гастроном.
Там сложили мы свою наличность воедино.
Там Довлатов галантно сказал продавщице:
– Мадам! Нам – водки, пожалуйста. Водки.
– И пива! – сказал Кривулин.
– Не забудьте и про закуску! – скорректировал я приятелей. – Может, вы и успели позавтракать. Как-никак, вы живёте дома. Ну а я обитаю нынче, как известно, на чердаке. И могу вам честно признаться, что с утра ничего не ел.
– Дело поправимое! – утешил меня Довлатов.
– Сейчас мы произведём нужные закупки! – солидно сказал Кривулин.
– Действуйте, братцы, действуйте! – сказал приятелям я.
Мы набрали и водки, и пива, и закуски, и сигарет – на все пятнадцать рублей. Всё истратили. Подчистую.
И вышли из гастронома.
И – втроём – зашагали ко мне.
На чердак. С драгоценным грузом.
С гарантией улучшения общего – на троих – настроения. И с надеждой, что подольше продлится оно.
Шёл Довлатов, как Пётр Великий.
Шёл Кривулин – спиралеобразно.
Шёл я, рыжебородый, с ними.
Были все мы тогда – заодно.
И пришли мы вскоре на место.
И поднялись по крутой и щербатой лестнице ко мне на чердак. На Наумов. Но на время – всё-таки мой.
И выпили мы на троих водки. И закусили. И повторили. И в третий раз выпили. И закурили.
Как ни странно, водка в жару, здесь, в духоте чердачной, пошла хорошо. Наверное, потому что мы были – втроём.
Говорят: Бог Троицу любит.
Значит, знают – что говорят.
И Довлатов, придя в себя, конечно же, не удержался – и стал рассказывать байки свои. Как их назвать? Застольные истории? Ну, пусть и так. В данном случае – говорил он о Бродском, недавно покинувшем Питер и укатившем на Запад.
– Иосиф, – начал Сергей, – человек вообще замечательный. Исключительно интересный. Во всех отношениях. И поэт великолепный. Для меня – особенно дорогой. Как Пушкин? – тут он искоса поглядел на Кривулина. Тот слегка поморщился, но спохватился и постарался изобразить внешнюю невозмутимость. – Ну, не знаю, конечно, – продолжал Довлатов, – трудно сказать. Но что-то в этом роде. Для меня. Поэт поколения. Нашего. Петербургского. Поэт Петербурга. Вы меня простите, ребята, – обратился он к нам с Кривулиным, – что я так говорю. Вы ведь сами поэты. И будьте здоровы, какие поэты! Но я говорю так – от любви к стихам Иосифа. От приязни – к нему самому. Потому что меня он постоянно как-то подтягивал в жизни. Своим примером, своими действиями – поневоле заставлял развиваться. Совершенствоваться – так, если высокопарнее, можно сказать. Он, Иосиф, любознателен ведь чрезвычайно. Ему всегда хотелось знать – всё. Самому. Ему до всего всегда надо было дойти только самому. Самому – понять. Самому – усвоить. Чтобы не кто-нибудь посторонний это ему разъяснил, а сам он всё постарался постичь, без чьей-нибудь помощи. Это могло быть что угодно. Слово какое-нибудь, например. Ну вот, допустим, «опоссум». Если Иосиф не знал предельно конкретно, что это значит, он сразу же действовал. Отправлялся в библиотеку. Брал энциклопедию. Находил в ней всё, что сказано там было про опоссума. Внимательно читал. И запоминал. Уже навсегда. Или его любовь к джазу. Тут Иосиф настолько вникал в суть явления, что самые искушённые знатоки порой только руками разводили – и где это он таких знаний поднабрался? Или изучение английского языка. Или польского. Или наша отечественная классика. Или, в противоположность ей, какие-нибудь технические термины. Знания нужны были Иосифу – из любых областей. Всё годилось. Всё постигалось. Из всего для него был прок. Уникальный прямо человек. Самоучка. Прорва всяких познаний была в нём. И я только и делал, что изумлялся. Стоило только Иосифу открыть рот и начать говорить о чём-нибудь, как слушатель оказывался у него в плену и слушать готов был его часами. А как он читал свои стихи! И вот, надо же, – уехал. И так его здесь не хватает. Но и там, на Западе, он не пропадёт. Я хорошо его знаю. Всё для него там ещё только начинается. Он многого добьётся, это ясно. А я, – тут Сергей шумно вздохнул и погрустнел, – а я вот пью водку, прихожу помаленьку в себя и беседую с вами. А что у меня впереди? Кто мне скажет об этом? Никто. Ничего никто не подскажет. Но что-нибудь – всё-таки будет. А какое оно, это «что-нибудь», только время покажет. Поэтому – буду ждать… Ну, давайте выпьем!..
И мы, разумеется, выпили. И, сидя на чердаке втроём, говорили о чём-то – знакомом для нас и неведомом.
И день отшумел. И вечер пришёл. И стало прохладнее.
И Витя Кривулин читал стихи.
И я, по просьбе приятелей, тоже стихи читал.
И расстались мы только за полночь.
Отправились Витя с Сергеем по домам.
Я остался один.
Был чердак мой пуст и уютен.
Был вокруг меня – летний Питер.
Был я молод. Мои скитания – были все ещё впереди.
…Подумал я сейчас, вспомнив и написав о Довлатове, а заодно с ним и о Кривулине, вот что.
Интересно, а что сделал бы Бродский, услышав неизвестное для него, таинственное слово «тадзимас»?
Небось, ринулся бы в библиотеку, засел за энциклопедии, за справочники, принялся бы выискивать в них это слово.
И нигде бы его не нашёл!
Эх, какая досада! Нигде тадзимаса нет и в помине!
И никто не сказал бы ему, что это всего-то навсего – самиздат, но – наоборот.
Перевёрнутый самиздат.
Вдруг прочитанный – справа налево.
Как и вся наша жизнь.
Как и время.
Как и память, в которой я путешествую, устремляясь вглубь, туда, налево, назад, вдаль, к истокам, к началу строки, начинавшейся там, в былом, так прекрасно, и ставшей – сном, или – явью, скорее так, но в которой был вещий знак, для которого вешний свет восставал из невзгод и бед, чтобы в речь войти навсегда.
Ключ – и клич.
И в ночи – звезда.