Алексей Михайлович хоть и смеялся над мыслью о трёхглавом орле, но от скипетра отказаться не смог и с этого дня на торжественных церемониях появлялся то со старым, то с новым скипетром, так и не решив до конца своих дней, какой из орлов должен быть на скипетре.
Царь был так зачарован трёхглавым орлом, что даже не посетил этим утром жену, что-то в скипетре было притягательно-языческое.
Яркое апрельское солнце стояло в чистом, голубом небе над крышами Воронежа. Снег набух и потёк ручейками, прорезая сугробы и вгрызаясь в чернозём, потоками сходил к рекам.
Воевода Тюфякин Семён был мужик кряжистый, крепкий. Пил редко, но если пил, то помногу и не пьянел. Сидя на воеводстве, мзды почти не брал, купцов не обижал, дворян не обирал, чем вызывал удивление у всех окружающих, но вот уже девять дней, впервые в своей жизни, он пил до умопомрачения, воеводскими делами не занимаясь. Умерла старуха воеводиха.
Прибывший из Астрахани царёв человек Андрей Алмазов никак не мог его найти, а без воеводы он не мог добыть нужного количества сена для своих коней, а с ним было три десятка конных стрельцов, и для четверых красавцев жеребцов, перегоняемых в царёвы конюшни. Зная, что сегодня девятый день, Андрей отправился на погост, собираясь застать воеводу на могиле супруги.
Когда он пришёл на кладбище, воевода, в распахнутой шубе, с окладистой бородой-паклей, с опухшими от хмельного глазами, уже сидел возле креста на могиле, разговаривая с умершей и не обращая внимания на окружающее:
— Шибко горько, Парасковея: пошто на после ничо не сказала? Обиду, што ль, затаила каку? Што поучил немного в тот раз, так то не со зла. А мож, ещё за што? Сказала бы — и то легше. А то — думай теперича... Охо-хо... — Помолчал. — Положили вот тябе с краешку, возля Давыдовны. Место хорошое, сухое. Я и себе тут приглядел. Не знаю вот, што теперича одному делать-то?
Воевода вновь замолчал.
Не выдержав, Андрей подошёл ближе к могиле:
— Да што же ты деешь-то, што ж ты так изводишь себе?
Воевода поднял голову:
— Ты хто такой?
— Царёв человек, стрелецкий сотник, подьячий Приказа тайных дел, — почему-то совсем открыто признался Андрей.
— Ух ты, сыском промышляешь, ну так донеси, червивая душа, князю Одоевскому: воронежский воевода пьёт и воеводских дел не несёт.
— Брось, Семён Полуэктович, жизня, она всяко выворачивает. Пойдём лутшей посидим у тебе во дому, выпьем, поговорим, можа, теби легчей станет.
Андрей помог воеводе приподняться, довёл и усадил его в возок. Лихо и вмиг казачок, хотя и по рыхлому снегу, довёз их до Воронежа, а затем и до воеводских хором.
Вскорости водка развязала языки, речи стали громче, об умершей, на помин которой собрались, забыли. Воевода Тюфякин поднялся и незаметно увёл Андрея в соседнюю светлицу:
— До чужого горя у нас никому дела нету.
Андрей вопросительно посмотрел на воеводу.
— Ты, столичный, на мени такими глазами не смотри, я ужо старый, мене боятси теперича нечего.
— Брось, Семён Полуэктович, Одоевский на дыбе и стариков не жалеет. Да и тебе не об этом думати надо. Большая война, видно, этим летом придёт. Горя многим хватит.
Разговор стал более спокойным. Мысли воеводы отвлеклись от умершей старухи. Чем больше Андрей ему рассказывал, тем больше личная боль отходила куда-то. Удивительно, как те из русских людей, которые стараются хоть немного сохранить совесть, быстро сходятся.
Расспросив Андрея обо всём, о чём хотел узнать, воевода послал холопа за сеном в собственное поместье, проводил Андрея на двор вдовы купца Возгреева, Лукерьи, с усмешкой сообщив хозяйке, что ставит к ней на сутки на ночлег стрелецкого сотника, на Москву возвращающегося.
В богатом высоком кокошнике и зелёном теплом сарафане поверх рубахи, с неприступным видом и безразличным взглядом, немного округлившаяся молодая хозяйка проводила Андрея в одну из опочивален старого купеческого дома. Вечер был ещё ранний, и спать совсем не хотелось. Скинув кафтан и порты, он упал на перину и будто утонул в ней.
«А купчиха ничаво, но ух, больно неприступный вид, видать, у её ктой-то ести, иначе так бы не ломалась», — подумал Андрей. На память пришла Алёна, но он выгнал её образ.
Пьяно ухмыляясь неизвестно чему, раскинулся на постели, блаженно прикрыл глаза. Почти уже четыре месяца он не спал на такой постели.
«А можа, всё-таки попробовать ночью пробраться в ея ложницу, можа, не откажет?» — вновь зазудило в мозгу.
Перевернувшись на другой бок, Андрей зло сжал зубы: «И чаво располяю себи, токо хужея будет».
Сумрак окутал ложе и сознание Андрея, и он незаметно задремал. Но сон был какой-то беспокойный, прерывистый. В очередной раз он проснулся в кромешной темноте, почувствовав, что что-то мягкое и тёплое прижалось к нему. Открыв веки, он увидел перед собой глаза купчихи. Куда только делась её неприступность. Он обхватил её и прижал к себе сильнее, почувствовав, что она чересчур горяча.
«В бане была, — догадался он, — а я грязный, потный с дороги, как пёс дворовый».
Купчиха распалилась быстро, податливо выполняя его желания. Её пыл не утихал и с появлением лучей рассвета. Андрея радовала ненасытность вдовы. Решив отыграться за месяцы воздержания, он хотел выжать себя до изнеможения, с новым остервенением придумывал что-то новое, желая насладиться вволю. Вдова издала блаженные стоны, когда неожиданная и острая боль в затылке прорезала Андрея насквозь. Заскрежетав зубами и судорожно вцепившись в одеяло пальцами, он скатился с купчихи. В глазах потемнело, а мозг всё сильнее сдавливала какая-то неведомая сила.
Вдова ласкала его грудь и целовала шею, приговаривая:
— Какой же ты сладенький, сахарный, — и не было даже сил оттолкнуть её.
Боль в затылке не прошла даже после того, как Лукерья ушла. Утром купчиха накрыла богатейший стол со всевозможными яствами, но боль убивала любое желание к пище. Холодно распрощавшись с Лукерьей, не прощаясь с воеводой, он покинул Воронеж вместе со своими стрельцами.
Царица Наталья Кирилловна сидела в девичьей с непокрытой головой, любуясь игрой рассветных лучей майского солнца на слюдяных и цветных стеклянных оконцах патриарших кремлёвских палат. Подходил к концу восьмой месяц её беременности, и ближние боярыни уже не отходили от царицы. Её огромный живот удивлял многих, поэтому повитуху Мареевну со Знаменки, что соперничала с Евменовной из Хамовников, содержали тут же, недалеко от царицыных покоев.
Мамки испугались, когда увидели как царица сжимает кулачки, думали, что она гневается, однако Наталья Кирилловна вдруг неожиданно, как рыба, выброшенная на берег, стала хватать ртом воздух. Первые схватки моментально принесли боль, а с болью — вскрик. Сообразив, в чём дело, две мамки бросились за Мареевной, а ближняя боярыня стала упрашивать матушку-царицу начать читать молитву, чтобы рождающийся царевич рождался под молитву. Две другие боярыни помогали царице разоблачиться, оставив лишь исподнюю рубаху. Второй приступ заставил Наталью Кирилловну вцепиться в спинку ложа и натужиться, сжав зубы. Когда повитуху Мареевну ввели в опочивальню, ближняя боярыня, омоченная водами, уже держала на руках очень крупного для новорождённого мальчика с выпученными, как два крыжовника, глазами. Мареевна бросилась перетягивать пуповину. В это время колоколец на часах оповестил о переходе от ночи к утру, начинался день, 30 мая 1672 года.
Одна из боярынь бросилась оповестить царя о рождении сына[121]. Алексей Михайлович, накинув лишь верхнюю одежду, примчался в царицыны покои. Под Натальей Кирилловной уже поменяли перину и постельное бельё. По облику царицы почти нельзя было сказать, что она только что перенесла роды.
— Наташенька, радость моя, сын, большой, одиннадцать вершков в длину. Проси чаво хошь.
— Дядюшка, Артамон Сергеевич, рассказывал, што в землях иноземных, особенно в Аглицкой, есть лицедейство, театром прозывается, всякие жизненные истории показывают и рассказывают, а также из Священного Писания.