Бальдульф рассказывал мне про этого старика. В своем квартале он пользовался огромным почетом. Для него соорудили специальную кровать вроде постамента, где он возлегал, облаченный в сшитый из обрезков пурпурный халат, этакое подобие идола на капище. Ему не молились, но почитали едва ли не как святого, а кто-то украдкой и возносил ему молитвы. Не удивительно — даже став вещью, бездвижимый и равнодушный, он спасал от голодной смерти несколько десятков людей. Они сдували с него мух и пели для него. Бальдульф предлагал мне показать его, отвезти в соседний квартал. Я отказалась. Мне было мерзко при одной мысли об этом. Мертвая вещь, возлежащая на сверкающем табернакле[5]. Отвратительно.
Год назад он умер. Как ни странно, от старости. Она тоже собирает позабытые вещи. Когда старик скончался, во всем квартале был такой траур, словно церковники объявили о возвращении чумы. Люди ходили по улицам с искаженными от страха лицами, а из домов доносились только рыдания и стоны. Их святой, их кормилец, оставил их. Через несколько дней стало тише — оцепившие квартал стражники быстро разогнали осиротевших — кого в богадельню, кого в штрафные сотни на северный фронт или в Бретань. А кто уцелел — с тех пор только иногда вздыхали, вспоминая золотые дни своего былого великолепия. Говорят, с тех пор если кто из этого квартала и поступит на службу в армию, то домой уже не возвращается, предпочитает селиться в другом квартале, или даже вовсе не в Нанте. Потому что местные по старой памяти могут переломать ему спину.
«Ну вот и все на сегодня, Альберка. Умница. Я вижу, что ты очень стараешься, дочь моя. Я приду к тебе завтра и ты расскажешь мне „Житие Святого Гундульфа“, не так ли? И еще тебя ждут латинские глаголы, с пятого по десятый. Не забывай про это, ты же знаешь, что человек есть сосуд, наполняемый божьей милостью знаниями, и пусть сосуд неказист, его содержимое может быть ценнее его самого многократно».
Иногда приходится много думать чтобы не сойти с ума. И я думаю, я постоянно думаю, даже тогда, когда рассудок отказывает мне. Иногда эти мысли быстрые и злые, как дикие осы. Иногда — холодные и серые, как копошащиеся в мозгу трупные черви. Бывает, что их нет совсем. Но я должна о чем-то думать чтобы окончательно не стать вещью. А это неизбежно случится, как только мой рассудок окажется полностью чист и равнодушен.
Говорят, маленькую Бертраду съели крысы. Она долго болела, наверно она болела столько, сколько себя помнила, и сколько ее помнили другие. В этом нет ничего странного, если с пяти лет ты работаешь на сангвинарной фабрике вместе с другими детьми. Сангвинарная фабрика — это такая большая кровяная колбаса. Она сделана из пластика, стали и стекла, но кровь, которая бурлит в ней, самая настоящая, самая человеческая. Быть может, лучшая человеческая кровь из всей той, что проливалась под этим небом за последних тридцать веков. Со стороны она выглядит как огромная винокурня. Цистерны, величиной с дом, трубы толщиной с дерево, очистительные колонны, вздымающиеся в непроглядную высь точно исполинские стальные пальцы, гудящие от давления. Все работает, все гудит, перегоняя миллионы кварт жидкости, пышет жаром, трещит разрядами, журчит в тысячах шлангов и плещется в резервуарах, каждый из которых по размерам похож на собор. Кровь. Ее тут называют «первичный материал». Потому что если ты скажешь «бак крови», это будет звучать глупо. Поэтому — первичный материал. Сангвинарная фабрика пропускает через себя столько первичного материала, что в нем можно было бы утопить все население этой планеты, если бы в этом была нужда. Огромные запасы, но фабрика ничего не оставляет себе, все в дело. Как бездонная механическая пиявка-кровосос, она никогда не бывает сыта, она требует все больше и больше первичного материала, и в ее недрах всегда пахнет сыро и остро, как на скотобойне. Толстые люди, худые люди, старые люди, глупые люди, люди-левши и люди-умалишенные — они все могут выглядеть по-разному, но жидкость цвета вина, бегущая в их жилах, у всех одинакова.
И только здесь можно увидеть всю Империю, никогда не покинув Нанта. Кровь ремесленников из Тура, собирающих под испепеляющим светом ламп днями напролет транзисторы и микросхемы — до тех пор, пока не слепнут в тридцать лет. Кровь рыбаков Равенны, чертящих в тяжелых свинцовых водах Mare Mediterranea[6] зыбкие черты килями своих ревущих сейнеров, полных мертвой серой рыбы. Кровь бургундских наемников, вросших в свои доспехи. Зальцбургских уличных менял. Ткачих из Бордо. Фризийских вилланов. Нищих из старого Меца. Здесь собрана кровь со всей Империи и ее приграничных марок, здесь настоящий ревущий океан крови, в котором можно пускать корабли.
Вся кровь идет в дело. Ее чистят от мусора, и это самая сложная часть работы. Контроль гемэритрина. Гемоглобиновый контроль. Контроль гемоцианина. Старая больная кровь, похожая на отработанное масло, жидкая и никчемная. Здесь ее наполнят силой и цветом, вдохнут в нее новую жизнь через искусственные легкие. Маленькая Бертрада бегает здесь с утра до вечера, помогая нутриксам в белых халатах и техникам в промасленных робах. Много крови, много работы. Она узнает здесь новые слова, похожие на причудливые названия континентов и островов, на которых она никогда не побывает. Остров Нейтрофилия. Гора Гистиоцитоз. Ущелье Гемоглобинурия. Она не знает их значения, но составляет из них свою собственную географию. Море Анемия — звучит красиво. Вулкан Коагулопатия. Гавань Пурпура. Это ее новый мир.
Очищенную, готовую к употреблению, кровь, заливают в баки грузовых трициклов и увозят. Сколько и куда она идет Бертрада не знает. Говорят, часть отправляют в армии, где свежая кровь нужна всегда, и в огромных количествах. Что-то доставляется в лечебницы. Не уличные лечебницы, в которых лечат настойкой страстоцвета и вытяжкой из желчного пузыря, а в чистые ухоженные лечебницы высшего света, где лекари вежливы и носят кремовые робы.
Бертрада работает на фабрике до тринадцати лет, пока внезапно не чувствует странное недомогание, у нее начинают отниматься руки и ноги. Она ходит на службу, не обращая на это внимания — ей надо кормить свою семью. Если сегодня у тебя нет работы, значит завтра у тебя не будет хлеба. Улицы быстро учат простым вещам. Из-за боли в грудине у нее темнеет в глазах, от этого лекарь на фабрике дает ей маленькие таблетки с длинным и смешным названием, «салициловый эфир уксусной кислоты». Но когда она падает в обморок во время работы, правда выходит наружу.
Вирусный токсоплазмоз — это новое слово в ее личном, и так не очень большом, словаре. Этим словом он и закончится. Одна из партий крови, поступившая на фабрику, была заражена бретонскими шпионами, но она узнает это уже потом, когда ее спинальные нервы превратятся в бесполезные придатки неподвижного тела.
Она проживет еще две недели после этого. Все ее малолетние братья и сестры будут уходить на службу, оставляя ее одну. После того, как ее выгнали с фабрики, она вряд ли может позволить себе собственную сиделку. Иногда монашки-назаретанки навещают ее чтобы обтереть влажными полотенцами и выдать ложку травяного отвара с соответствующим моменту напутствием из Писания. И однажды вечером ее просто не находят. Крысы давно обжились в этих местах, они лишь выжидают, когда люди уйдут чтобы выбраться из-под гнилых полов и добраться до припасов. Они боятся человека и света, но они совершенно не боятся предоставленных самих себе вещей. Бертрада просто исчезнет, без следа, если не считать нескольких бледных размытых пятен на полу. И ее братья и сестры втайне вздохнут с облегчением — зима приближается, куда еще лишний рот прокормить…
Невыносимый запах прелых яблок так силен, что выжимает из груди дыхание. Хочется закричать, но рот закрывает тяжелая черная ткань, непроницаемая, как свинцовая плита. Мне надо думать чтобы не сойти с ума. Думать, вспоминать. Вновь и вновь. Думать как человек, если не хочу окончательно стать вещью. И чувствовать боль. Сотни раз или тысячи. Столько, сколько потребуется для того чтобы ощутить себя живой.