Майор Русаков, оставив на КП за себя старшего лейтенанта Бокова, отправился на боевые позиции, а мне приказал отлежаться «от своих нервных дежурств у пролома». Старшина Кулиев уже открыл крышку своего «амбара»-сундука и, погремев в нем — пожалуй, пустом, — украдкой что-то положил себе за пазуху, тихо, как бы сокрушаясь, произнес:
— Мало, мало, одни крохи, — и направился в темноту самого длинного отсека.
Так я — за ним, на этот раз из любопытства:
— Али-оглы, куда ты все же отлучаешься по ночам, яолдаш?
— Вернись, Миколка-оглы… Пока нельзя, майор держит это в секрете.
Но Али говорил не строго, вроде бы и не прочь, чтобы я следовал за ним, ведь ходить по катакомбам вдвоем менее опасно — если уж в темноте расшибешь башку, товарищ не оставит в беде. Он поднял фонарь, осветил:
— Ты Семена Шкуренко не забыл?
— Нет. Но он же пропал бесследно еще две недели назад.
— Пропал! Пропал! А может, и не пропал. Ну ладно, топай за мной. Если проболтаешься, язык вырву. С Девичьей башни сброшу… после войны.
— А где такая башня?
— В Баку, у самого моря. Пах, пах! Он не знает…
Когда Али пахает, знай: или он крайне недоволен, или выражает чувство восторга.
Мы подошли к входу в отсек, в котором находилось брошенное имущество армейского батальона связи. Вход в отсек завешен какой-то дерюгой.
— Ну заходи, Сухов-оглы.
В отсеке горел свет, в глаза бросился строгий порядок — не было прежних нагромождений, чисто подметено, посередине «кельи» что-то возвышалось, накрытое брезентом.
Заметил я и топчан, на котором кто-то лежал лицом кверху. Кулиев подсветил фонарем — меня поразило желтое, чисто выбритое лицо человека, лежавшего на топчане, ну, как у покойника.
— Помер? — невольно вырвалось у меня.
— Ехтур, — тихо сказал Кулиев. — Не помер, зачем — помер…
Он начал вынимать из-за пазухи то, что, по-видимому, взял из ротного «амбара», поставил на столик стограммовый шкалик, наполненный водой, маленький кулек, который тут же развернулся, и из него выкатились три шарика-конфеты, половина затверделой лепешки…
— Зачем — помер, — повторил Али. — Пах, пах! За это командир башка мне долой… Сема! Шкуренко! — Он пощекотал пятки лежащему на топчане. — Сема, кушать принес.
Да, это был наш радист Семен Шкуренко. Уже без усов, но я узнал его сразу по запотевшим выпуклым скулам я черно-смолянистым волосам. Он поднялся с топчана, вытянулся перед Кулиевым, сказал:
— Товарищ старшина, освободите, не получается.
— Ты поешь, поешь, Сема, — ласково предложил Кулиев. — Ты помнишь, как гнали шайтана-немца от Керчи. Шибко гнали… Я ехал на полуторке со своей канцелярией и имуществом. Навстречу выбегали столбы телефонной и телеграфной связи. Да как они выбегали!.. Плохо, скорбно! Одни — лежа, ползком, другие — скособоченно, а третьи — держась за провода, пораненные осколками и обмотанные проволокой… Сам знаешь, без телефонной и телеграфной связи мир — что человек без языка. Туда не позвонишь, сюда не позвонишь. А очень шибко надо связаться: кому — вздрючку, а кому и хорошее слово сказать. Пах, па-ах!.. Кушай, кушай, Сема.
У Шкуренко еда не пошла: полконфетки откусил, сделал глоток воды — и сидит, оттопырив одну щеку.
— Ну, глотай! Жуй! — серчал Кулиев и забегал вокруг какого-то высокого предмета, укрытого брезентом. Бегал, бегал, хлопая себя по бедрам, и говорил: — Ты свои слова давал? Давал. Глотай еда!
Шкуренко еле проглотил. И, облизав губы — видно, ему страшно хотелось есть, — тихо произнес:
— Уже две недели бьюсь, а не получается.
— Держать буду, пока свои слова не исполнишь… Штаб фронта ждет? Ждет! Москва ждет? Ждет! Баку!.. Тоже ждет. Ты пойми, Сема, ведь могут подумать: «Ежели молчат, то… в плен, значит, сдались…» О какой ты непонятливый!..
Кулиев наконец сорвал брезент, и я увидел собранную радиостанцию. А старшина бросился плясать вокруг нее, приговаривая:
— Ай, Семка! Ай, молодец! В Баку приедешь — шашлык будет! Табак будет. В Москву приедешь — орден будет.
В пляске Кулиев устал, обессилел. Семен ему шкалик подал:
— Отпей, товарищ старшина.
— Не лезь!..
— Хоть пригуби.
— Отстань! Давай, пожалуйста, что еще надо?
— Мощности не хватает, товарищ старшина.
— Найди.
— Все обшарил, товарищ старшина.
— Шарь, должна быть. Ты свои слова давал?
— Давал, товарищ старшина.
— Ну?!
— Если не соберу радиостанцию, из отсека не выйду и сгину тут.
— Во! Ты очень хороший сын Украины. И я не хочу, чтобы тут помирал. Зачем помирать! Пах, па-ах!.. Я плакать буду. И твоя мама-Украина слезами изойдет…
Семен слушал, слушал — и зашмыгал носом, упав на топчан вниз лицом. Кулиев притих, видно, и ему самому не легче было. Однако он не поддался и говорит:
— Сема, ищи!
— Да где искать-то? Все обшарил…
— Ты техник-радист. Я перед тобою снимаю шапку. Сухов, шапку сними! — велел он мне и стал на колени перед Шкуренко: — Смотри, смотри, Сема… от имени всех бойцов и командиров! От имени самого майора Русакова! Как перед аллахом стою… Слово свое сдержи!
Но Шкуренко не ответил, он все еще лежал вниз лицом.
— Ты жив, Сема? — спросил Кулиев, надевая шапку. — Покамест ты живой, мой надежда на тебя большой. Не будем мешать.
Он показал глазами на выход, и мы вышли из отсека.
Кромешная тьма закрыла нам глаза. Я начал читать стихи:
Где-то там звезды светят…
— Ай, брось! Пошарим мало-мало — и найдем движок и подзарядим.
— Да где же ты его найдешь, товарищ старшина?
— Должен быть! — отрезал Кулиев с уверенностью. — О Сухов-оглы, это пах-пах! Земля большой услышит нас. «Слушайте, слушайте! Подземный гарнизон сражается!» Да ты что, не веришь?! Ах, не хорошо ты думаешь, Николай.
Он взял меня за руку, и я потащился за ним. Шли, шли в темноте и, как это не раз случалось раньше, сбились с пути. Кулиев свалился с ног, упал, похоже, обессиленный от голода.
Я зажег фонарь, вижу — сквозь густую черную бороду Кулиев виновато скалит белые зубы:
— Извини, Миколка-оглы, курсак пустой… Подними… Я ведь со вчерашнего дня ничего не ел, но ты не болтай об этом… Я же главный снабженец, кто поверит.
Я поднял его, и мы потихонечку поплелись…
4
В катакомбах ночная тишина особая: здесь не просто тихо, а как в могиле — глухо, малейшее проявление жизни слышится и запахом, и шорохом. Я лежал в повозке, думал о боевом задании. Посланный в поселок Жуковка сержант Дронов с твердым условием возвратиться в катакомбы через пять дней — не возвратился и на шестой. Теперь в Жуковку готовится пойти Зияков с той же целью — разведать подходы к вражеским складам. Майор Русаков подсоединил к лейтенанту Зиякову меня, как знающего немецкий язык…
И вот я лежал на соломе в повозке и думал обо всем этом. Очень тихо было. Потолок выплакивал в подставленную на ночь кружку капли воды, и эти слезинки-капли, падая в посудинку, как всегда, выговаривали: «Сколь-ко, сколь-ко, сколь-ко, сколь-ко».
Потом до моего слуха дошли осторожнейшие шаги — так, крадучись, не дыша, из наших бойцов никто не ходит. Я поднял голову — в смутном лунном свете, пришедшем под своды нашего командного пункта через центральный зев входа, я различил сгорбленную человеческую фигуру у пустого котла походной кухни.
— Эй, ты кто? — спросил я полушепотом, можно сказать, едва слышно. — Иди ко мне.
Сгорбленный подошел — в руках он держал большой сверток.
— Ты кто? — повторил я.
— Ви… ви…
— У тебя что, языка нет?
— Ви… ви…
— Из какого взвода?
— Ви… ви…
Я включил фонарик, осветил лицо — прижухлый, синеватый, с оттопыренными губами рот. «Вот так встреча! Да ведь это ефрейтор Ганс Вульф!»
— Вульф?!
— Ви… ви…
Видно, Вульф тоже опознал меня — возможно, по голосу, кто его знает, — только он осторожно положил на землю сверток, который, как я заметил, пошевелился и притих.