В церкви было много народу. Влюблённые пары, по-праздничному разодетые, тщетно искали укромных уголков, старухи в чепцах и вуалях молились, у входа болтали и пересмеивались любители сплетён. Все звуки гулко отдавались в обширном пространстве церкви и таяли под сводами, как дым свечей, а со стен глядели вниз Христос и Матерь его и святые, всё более и более темнея и расплываясь во мраке... Даже увековеченные здесь мертвецы, великие мира сего, странно тревожили воображение в этом пещерном полумраке. В чопорном великолепии памятников из металла и камня воплощалась мечта человеческой плоти стать нетленной, как вековые скалы.
— Что скажете? — спросил фра Доминико, думая уже о том моменте, когда братия с белеющими в полумраке тонзурами[175] займёт свои места на хорах и зазвучит «gloria»[176], возвращая всем надгробным статуям и живым людям их подлинные размеры, словно сплющивая их под холодными каменными сводами дома Божия. Перед гробницей дожа Томазо Мочениго фра Доминико остановился, и тут, у портрета человека, который умер сто пятьдесят лет тому назад, но смотрел с портрета как живой, и заговорил с ним незнакомец. Он, видимо, только что прочитал надпись под портретом и хмурился, точно чем-то испуганный.
— Не будете ли вы добры отойти со мной куда-нибудь, где меньше людей? — спросил он, и фра Доминико подумал, что он уже когда-то слышал этот голос. Старый священник поднял своё широкое загрубелое лицо, такое тяжёлое, что, казалось, его так же трудно было поднимать, как ослу трудно поднимать опущенную морду, скуластое, с большими ноздрями и грубо очерченным ртом. И узнал говорившего. Он почувствовал, что всегда ждал этой встречи, — и теперь испугался уже фра Доминико. Он чувствовал, что дрожит. Впрочем, он ведь всегда зябнет, ему не холодно только на солнце. Зимою приходится держать в руках горячие утюги, обёрнутые в тряпки. Проснулась обычная застарелая боль в лопатках.
— Пойдёмте, — сказал он и отвёл незнакомца в сторону, за чью-то гробницу. Он не мог придумать, куда бы увести этого человека. «Слава Богу, — твердил он мысленно, — слава Богу, он пришёл исповедаться в грехах, он хочет примириться со Святой Церковью».
— Я не раз приходил сюда в последние дни, — сказал посетитель. И в этих словах фра Доминико почувствовал что-то обнадёживающее. Он вглядывался в лицо скитальца и видел, что оно изборождено морщинами долгих страданий. «Благодарение Господу!» — опять подумал фра Доминико. Значит, этот человек понял свои заблуждения, очистился от беззакония страхом и раскаянием. Фра Доминико читал всё это в глазах стоявшего перед ним человека и думал о том, что он всегда был ему симпатичен. Всё отхлынуло от его души, уступив место восторгу. «Прости мне, Боже, грех зависти, ибо вчера я позавидовал отцу Серафино — его прекрасному почерку, бойкости и находчивости. Прости мне, Боже, грех любострастия, ибо вчера, когда та девушка в красном корсаже рассказывала мне на исповеди, что она проделывала со своим любовником, я почувствовал вожделение. Я отказываюсь от всех честолюбивых желаний. Дай мне только стать твоим верным сторожевым псом, canis Domini. Накажи меня за слабость, за малодушие, из-за которого я жажду лёгких путей в жизни и плачу от жалости к неверующим».
Ему хотелось бы только плыть по этому озеру тихого мрака, сбирая лилии Пресвятой Девы. Он закрыл глаза и увидел всё это — Марию и её три лилии и множество меньших белых лилий, непорочных великомучениц. Белых лилий, что превратились в алые розы в огне и крови мученичества, а розы побелели чистой белизной смерти и, подобно снежным хлопьям, засыпали кровавые раны юной девы, святой Евлалии Меридской.
Фра Доминико с усилием разорвал узы этого сна наяву, искушавшего его, и помолился, чтобы Бог дал ему спасти душу человека, стоявшего перед ним. Какая радость будет на небесах!
Он облизал губы, хотел спросить: «А вы видели фра Серафино и фра Джованни? Ведь фра Джованни тоже из нашего монастыря в провинции». Но вместо этого сказал только:
— Здесь нас никто не услышит.
Посетитель назвал себя: «Я — Джордано Бруно, отлучённый от Церкви». Фра Доминико кивнул головой: «Да, я не забыл вас». Потом, помолчав, сказал, что помнит, как Бруно ходил для него за покупками, когда он был болен. Бруно стремительно начал рассказывать свою историю, часть которой уже была известна фра. Доминико. Он говорил, что в Неаполе его осудили за сущие пустяки, только по злобе и ненависти к нему за серьёзный интерес к наукам. И эти преследования вынудили его стать скитальцем, они виноваты во всех ошибках, которые он, быть может, делал с тех пор.
— Если бы вы знали, какие ничтожные обвинения выдвигались против меня. Выдумали, будто я похитил статуэтки святых и изображения святой Екатерины Сиенской и святого Антония. Будто бы я сказал, что «Жития отцов» приятнее читать, чем «Семь радостей мадонны».
— Кажется, в обвинительном акте было сто тридцать пунктов?
— Да, это позднее. Но всё — злые наветы. Справедливо ли, что нам дозволено читать Новый Завет и Златоуста, но не дозволено читать комментарии Эразма? Книги нашли в отхожем месте, куда я их выбросил. Этого я не отрицаю. Но разве это причина, чтобы так злобно меня преследовать?
Фра Доминико устало махнул рукой:
— Я плохо помню... но там что-то говорилось насчёт Ария[177]...
— Это чисто учёный спор... я доказывал, что Ария неверно поняли. Он не утверждал, что в начале всего было Слово... И в другом случае я цитировал святого Августина... Я просто пытался разъяснить текст. Что в этом еретического?
— Я вам не судья. — С внезапным душевным облегчением, но одновременно с глубокой тревогой и жалостью фра Доминико решил, что ему в этом деле трудно разобраться, что оно вне его компетенции. Он доложит о нём генералу ордена, а не отцу инквизитору.
Бруно торопился досказать всё до конца:
— И вот, отец мой, я убежал. Я был молод. Боялся, что я потопил этого человека. Он меня ненавидел. И признаюсь, мне хотелось повидать свет. Но никаких дурных намерений у меня при этом не было.
Он рассказывал о своих странствиях, о Венеции, Женеве, Тулузе, Париже, Лондоне, Виттенберге, Франкфурте.
Фра Доминико не следил за этим отрывистым и беспорядочным рассказом.
— Вы много лет жили среди еретиков, — сказал он, когда Бруно сделал паузу. — Вы не можете не быть заражены. И заблуждения ваши очень серьёзны. Вы отлучены от Церкви провинциалом. Сколько лет этому? — Тень времени серой тоской надвинулась на Фра Доминико, холодом проникла до самых костей. — А с тех пор как вы отлучены от Церкви, принимали вы святое причастие?
— Нет, отец мой.
— Это хорошо. Но какой дорогой ценой заплатили вы за свой грех! Столько лет не вкушать тела Божия, питающего дух наш, копить грехи, не получая благословенного отпущения на исповеди! Не может быть, чтобы вы не были заражены!
— Отец, отец, выслушайте меня. Я в Париже был у одного иезуита, французского нунция[178]. Я обращался к испанскому посланнику Мендосе как представителю моей родной провинции...
Он продолжал рассказывать о своей дружбе с посланниками и государями, о спорах с академиками, которых он аттестовал как возмутительных педантов, пока это в конце концов не рассердило фра Доминико.
— А на какие средства вы живёте в Венеции? — резко перебил он речь Бруно и прислонился к памятнику, слушая, как глухо, словно в пустоте, бьётся его сердце.
— Я живу здесь всего несколько месяцев у моего покровителя, знатного вельможи. Я веду скромный образ жизни. Мне нужны только немного денег и комната для работы, других желаний у меня не осталось. И как раз сейчас я жажду писать. У меня задумана книга... Она уничтожит всякий раскол в Церкви. Она возвысит души человеческие над этими нелепыми раздорами.