Литмир - Электронная Библиотека
A
A

   — Он жил здесь? Откуда он взялся?

   — Нет, он сюда не приходил. — Пьерина опять оправила платье, и Джанантонио с интересом посмотрел на её маленькие руки. У неё и в самом деле были красивые руки, и она их холила: они были белы и гладки, не то что её ненакрашенное лицо с нечистой кожей.

   — Тот был не чета этому малому, который сейчас в доме. Того мошенника можно было уважать: он ловко обделывал свои дела. Его звали Мамуньяно. Жил он во дворце Дандоло и имел собственную охрану из пятидесяти лучников. Дож называл его Illustrissimo[109]. Во время карнавала он давал представления на площади Сан-Стефано. Его шесть мантуанских жеребцов выделывали славные штуки! Да... А потом у него начались неприятности с кредиторами.

Не знаю, что там случилось, но наш хозяин тоже пострадал. Дурак!

Пьерина рассказывала всё это однотонно, ни разу не повысив голоса, а кончив, с усмешкой посмотрела на Джанантонио из-под густых бровей. Этот взгляд говорил: «Ведь не посмеешь передать кому-нибудь то, что слышал!» И Джанантонио знал, что не посмеет. Он не решился бы на открытые военные действия, не решился бы раскрыть ту сеть интриг, которая опутала дом. О какой-нибудь пустячной вине Пьерины он мог бы всем рассказать, но повторить такие слова нельзя было. Ему тогда пришлось бы слишком многое объяснять.

Пьерина, видимо, понимала, что чем резче она будет выражаться, тем вернее заставит мальчика молчать.

   — Он дурак, наш хозяин, — повторила она. — Его водил за нос один греческий купец, да и все его приятели. Потом какая-то девчонка высосала из него немало крон. Затем Мамуньяно. Потом некоторое время был только ты да мы с Бартоло — и мы его не обижали. А теперь появился новый мошенник!

В душе Джанантонио происходила борьба различных чувств. Эти сообщения ошеломили его, но вместе с тем усилили его ненависть к Пьерине. Он вспомнил, что болен, что он сегодня не завтракал. Он жаждал сочувствия от кого-нибудь. В то же время ему хотелось поощрить Пьерину, услышать от неё ещё худшие вещи о Мочениго. Хотя он и не сможет использовать её слова как оружие против неё, но уже одно то, что она их сказала, давало ему некоторый перевес.

   — Он хотел делать золото, — сказал он с расстановкой и, сделав шаг назад, тотчас оглянулся, испугавшись вдруг, что наступит на силки, хотя они стояли далеко отсюда. Когда он снова посмотрел на Пьерину, что-то птичье почудилось ему в косом взгляде её карих глаз. Она глядела на него с жадным вниманием. Какая она толстая! Джанантонио невольно весь подобрался. Пьерина медленно смерила его взглядом. Потом вздохнула, и он увидел, как под платьем заколыхались полны жира. Теперь она казалась уже менее страшной. Он облизал губы и придвинулся ближе.

Пьерина заговорила первая:

   — Он только потеряет то золото, что у него есть.

   — Разве ничего нельзя сделать?

Пьерина с минуту обдумывала это предложение мира и союза, потом медленно покачала головой. Руки её задвигались, щёки как-то посерели и обвисли. Джанантонио испугался, что она заплачет или примется целовать его. Если она только дотронется до него, его стошнит! Ему показалось, что на верхней площадке лестницы стоит Бартоло, и он нечаянно резко бросил Пьерине:

   — Ты нашила золотые блёстки на мой плащ?

Сразу же снова вспыхнула между ними привычная вражда. Пьерина с каменным лицом отодвинулась от него. И Джанантонио охватило такое раскаяние, что он почти готов был сказать ей, чтобы она взяла себе золотые блёстки. Но это было бы уже слишком, ему хотелось сохранить их для себя. А ещё больше хотелось заставить Пьерину нашить их на его плащ. В том, что он угодливостью добился от Мочениго приказа Пьерине сделать это, Джанантонио видел высшую победу над нею, и отказаться от этой победы он был не в силах даже для того, чтобы найти в Пьерине союзницу против Бруно. Но сейчас он сожалел, что под влиянием внезапного предчувствия опасности заговорил об этом в такую минуту, когда грудь Пьерины дрогнула под корсажем, когда он вдыхал запах свежеиспечённого хлеба, чуточку подгорелого, и земля уходила у него из-под ног, и он, казалось, уже на губах ощущал вкус наслаждения, напоённого терпкой горечью и похожего на тошноту; это было как острый запах зелени из сырого сада, как сладкий сок, сочащийся из раздавленной мякоти плодов, как аромат листьев, сгнивших до хрупкого скелета. Весь прошедший год, бурный и грозивший гибелью, вспомнился ему. Слова Пьерины «он потеряет и всё то золото, что у него есть» как будто объясняли, почему небо сейчас затянулось тучами, почему вокруг было разлито уныние, в которое врывались скрип колодца, песня с лодки — мирная, как далёкая линия горизонта, — плеск воды, льющейся из разбитого кувшина времени.

Минуты шли, а Джанантонио всё ещё испытывал волнение, ненависть к Пьерине и к этому чужаку, нарушившему его покой, опасение, что, быть может, они заодно и только нарочно делают вид, будто не замечают друг друга.

Он взял руку Пьерины, прижал её к губам и затем, весь красный от смущения, насвистывая, пошёл к дому. Он ещё видел перед собой лицо Пьерины со странной усмешкой, в которой было и презрение, и покорность, и испуг — да, испуг. Продолжая насвистывать, он вошёл в главный подъезд и стал подниматься по лестнице, водя тыльной стороной руки по кожаной обивке, с которой облезла позолота. На миг остановился, постоял, насвистывая, и пошёл к комнате на самом верху. Перед дверью этой комнаты он помедлил, прислушался. Потом стал на колени и попробовал разглядеть что-нибудь в замочную скважину. Но видны были только подоконник да часть полотняной шторы. Тогда он приложил ухо к скважине. Оттуда неприятно дуло прямо в ухо, но он скоро позабыл об этом, напряжённо вслушиваясь. Сперва он не разбирал слов. По-видимому, собеседники говорили оба разом. Голос Мочениго трещал и резал, как пила. Голос Бруно звучал глуше, некоторое время он гудел, как басовая струна виолы, затем поднялся до быстрого и внушительного стаккато[110]. Они рассуждали о свободе. «Какой свободе?» — спросил себя Джанантонио. В его короткой жизни было столько запретов, и свобода представлялась ему как возможность делать то, что запрещено. Поэтому для него, Джанантонио, было естественно думать о свободе, но чего ради эти взрослые мужчины, которым можно делать всё, что они хотят, затевают споры о свободе? «Будь я свободен, — подумал Джанантонио, — я бы первым делом купил себе сокола».

— Я освобождаю человечество из ада, созданного его воображением, — кричал Бруно. — Я завершаю дело Лукреция.

   — В таком случае, — задыхающимся голосом перебил Мочениго, — вы защищаете свободу воли против проклятого учения Кальвина о предопределении и против эпикурейской безнравственности атомистов.

   — Нет, нет. Я освобождаю только от ложных понятий. Человек просит хлеба насущного, а ему подают камень отвлечённых теорий. Я стою за реальность.

Дальше Джанантонио не расслышал. Но вот Бруно заговорил громче:

   — Что за безумие принимать слова за реальную действительность! Что же, вы воображаете, будто факт вашего деятельного существования, вашего самоутверждения или саморазрушения сколько-нибудь изменится от того, скажу ли я, что воля ваша свободна, или что она подчинена предопределению? Ведь это только условные термины, определяющие состояние нашего духа. Есть энергия действенная, есть энергия бесплодная. Речь идёт об единстве, о столкновении противоположностей внутри единого, которое создаёт многообразие, развитие, создаёт нас, людей, и звёзды, и клопов, — всё в мире. Вот в чём дело, а никак не в словах. Наши слова и мнения не могут изменить действительность.

   — «В начале было Слово».

   — Никакого начала не было.

   — Богохульник!

   — Мир ваших пяти чувств — мир реальный. Выдумаете, пчела или муравей рассуждают о свободе воли и необходимости? А пчела несравненно ближе к Богу, чем человек.

вернуться

109

Illustrissimo (лат.) — «Знаменитейший».

вернуться

110

Стаккато (ит.) — в музыке: отрывистое исполнение музыкального звука или звуков.

33
{"b":"553923","o":1}