— Да, но это утверждение служит ему как бы мостом для перехода к предвзятой гипотезе, на основании которой сделаны все позднейшие формулировки. Однако вы заставили меня призадуматься... Всё начинается и кончается единством... предел сокращения и предел расширения... всё связывается движением. Значит, я ищу только диалектику движения? Видите ли, Иероним, я должен исключить всякое предположение о существовании Бога-провидения.
Поэтому я крепко держусь за формулу nihil ex nihilo fit[103]. Я отрицаю иерархичность, вытекающую из гипотезы, что жизнь берёт начало от некоего трансцендентного существа. Но я должен сохранить неприкосновенной реальность действия, созидания. Тут-то меня и начинает мучить неудовлетворённость. Постойте, я другими словами разъясню вам это.
— Хорошо, учитель, — с круглой, глуповатой физиономии Беслера смотрели на него, не мигая, наивные глаза. Бруно охватил порыв жалости к этому человеку, который шёл гораздо дальше других, но всё же был неспособен проникнуть в суть его учения. Эта жалость была жалостью к себе самому, и Бруно боролся с нею.
— Найти действительность можно только, выйдя за пределы своего «я». Но теперь я чувствую, что это неверно. Тезисы моего сочинения «Изгнание Торжествующего Зверя» всё время приходят мне на ум — в новом, более глубоком значении. Я стремлюсь уловить их смысл с точки зрения человеческого единства. До сих пор я видел выход в сознании космического единства, участия в жизни природы и подчинения её законам. Теперь же, закончив мои латинские стихи о физических загадках Вселенной, я вынужден возвратиться к вопросам морали. Я уже указывал в «Изгнании», что это для меня вопрос общественный. Но я не мог этот взгляд изложить в своём «Изгнании» и сейчас не могу его отстаивать. Почему, Иероним?
— Да, почему, учитель? — в смятении заморгал глазами Беслер.
— Потому, Иероним, что мне не на что опереться. Когда Лютер[104] восстал против папской власти, он сумел создать массовое движение. А Эразм[105], который был в миллион раз умнее Лютера и выше его во всех отношениях, был одинок и не имел опоры в действии. Для него это не имело значения, это был гениальный в своей иронии скептик. Ну, а я не таков. Я приношу в мир новый образ Истины, новое чувство ответственности, новое понятие о человеческом достоинстве, новую мораль, которая заключается в познании и служении обществу. Я не могу идти путями Эразма. Теперь я понял, что не давало мне всю жизнь покоя. Это — отсутствие у меня какой бы то ни было опоры в деятельности. Если бы я по крайней мере занимал какой-нибудь пост, как, например, Тихо Браге[106] в Дании, я, быть может, чувствовал бы, что деятельно участвую в жизни человечества.
— Но у вас есть ваши книги. В них вы говорите с равными себе.
— Это верно, Иероним. Мои книги дали мне нечто, чем я живу. Но сейчас мне уже нужно больше. Я хочу непосредственно создавать. А что мне делать в таком мире, как наш? Какие силы в нём имеются? Государи-еретики или схематики, вроде Безы[107] в Женеве, о которых и говорить не стоит. Амстердамские купцы. Крупные банкиры, начинающие завладевать миром, ибо большинство из них — добрые христиане-католики, а христианин, мой дорогой Иероним, это тот, кто находит для себя выгодным погубить душу, но приобрести при этом долю земных благ, — например, покорное насилию женское тело или меняльную лавку, набитую золотом.
— Вы суровы к людям, учитель.
— Да, я суров, Иероним. Какое место отведено мне в этом мире? Я — отверженный. Но истина, которую я свидетельствую, должна быть настолько могучей, чтобы я нашёл в массах большую поддержку, чем какой-нибудь безумец Лютер, иначе эта истина ничего не стоит и мир — сумасшедший дом.
— А Бог, учитель?
Беслер так живо чувствовал муку, переживаемую его учителем, словно слышал, как трещат кости, как гвозди вгоняются в тело: Он и сам больше не в силах был вынести напряжение, он чувствовал, что и лоб и ладони у него вспотели.
— Бог есть Бог... Призрак моего грядущего торжества... необходимое противоположение, абстракция с точки зрения моего мучительного настоящего... Гипотеза действия, которая ещё не может воплотиться в жизнь... всё отражено в зеркале космоса.
Наступило долгое молчание. Потом Беслер сказал:
— Я не успел записать это, учитель. Может быть, вы повторите?
Бруно провёл рукой по лбу.
— Я не помню, что говорил.
Студенты, их было двое, робко вошли в комнату. Бруно, сидевший на табурете у окна, встретил их улыбкой и пригласил сесть. Единственным местом для сидения была кровать Беслера, с которой Беслер, раньше чем уйти за вином, убрал книги и рукописи. Бруно старался заставить юношей разговориться. Сначала они стеснялись, но потом, выпив вина, которое принёс Беслер, стали словоохотливее.
— Зачем ты купил эту мутную гадость? — упрекнул Беслера Бруно.
— А чем не вино? — огрызнулся Беслер. — Не хуже всякого другого.
Молодые люди стали расспрашивать Бруно о винах Германии, о том, как живут немцы. А Бруно, чтобы подразнить Беслера, так карикатурно изобразил жизнь в Германии, что студенты выли от смеха.
— Это страна пьяниц, — говорил он, — где всё мобилизовано на войну живота. Щитами им служат тарелки, шлемами — горшки и котелки, мечами — обглоданные берцовые кости солонины, трубами — стаканы, кувшины и фляги, барабанами — бочонки и чаны пивоваров. Их поле битвы — трактирная стойка, крепостные бастионы — пивные и винные лавки, которых в Германии больше, чем жилых домов. Обжорство возведено в геройскую доблесть, пьянство включено в число высших атрибутов божества.
— Да целовали ли вы когда-нибудь девушку в Лейпциге под аркой из роз, осыпанных золочёным мускатным орехом? — спросил Беслер со смехом.
— Чтобы доказать вам, что я — философ a priori, такой же слепой, как все другие, — сказал Бруно, — я признаюсь, что цитировал только что некоторые свои суждения о Германии, которые я высказывал до того, как побывал там.
Студенты заговорили о девушках Падуи; Бруно осведомился, правду ли говорят, что падуанцы, в противоположность венецианцам, любят девушек с маленькими грудями, и поэтому падуанские девушки натирают груди соком платана, чтобы они оставались маленькими и тугими. Студенты не знали, правда ли это. Но один из них, высокий, красивый мантуанец, сообщил, что все его знакомые падуанки носят под юбками шёлковые или полотняные шаровары, а в Мантуе это не принято. Потом, воодушевившись, стал рассказывать, как он соблазнил одну девушку-еврейку. Это доставило ему массу хлопот, потому что дома евреев расположены вокруг общего двора, и с наступлением темноты все двери запираются. Таков приказ.
Второй студент, темноглазый, с бледным, болезненным лицом, во время этого долгого повествования о совращении еврейки, видимо, чувствовал себя неловко. Он пытался втянуть Бруно в спор о провидении. Но Бруно продолжал накачивать вином высокого студента и заставлял его рассказывать об университете. Студент утверждал, что решительно все студенты в долгу у евреев-ростовщиков, но к студентам евреи относятся вовсе не так уж скверно. Жизнь студентов полна забав и развлечений. Вот, например, сегодня утром он швырнул тухлым яйцом в одного обанкротившегося торговца, выставленного с оголённым задом у позорного столба. А на прошлой неделе он с товарищами ночью намалевали рога на дверях одного заведомого рогоносца. Вчера произошла дуэль, на которой убит один студент из Рима. Дуэли здесь — обычное явление, так как за них наказывают только изгнанием из города.
Наконец бледнолицему студенту, учившемуся в одном из восьми учебных заведений для неимущих, удалось обратить на себя внимание Бруно. Добродушный Беслер замолвил за него словечко: