— А какой это король? — прокричал кто-то из толпы.
— Ну конечно, король Эфиопии, — отвечал Гермес-чудотворец. — Одна из вот этих весёлых дев, которых вы здесь видите, подарена мне его королевским величеством после того, как ей вытатуировали на теле фамильный герб короля. Подойди сюда, Клеопатра!
Тоненькая брюнетка выступила вперёд.
— Вот эта дева! — объявил Гермес. — Она не может показать герб публике по причинам, слишком ясным для всех вас. Объяснять их не приходится. — Девушка перекувырнулась. — Те из вас, у кого зоркие глаза, несомненно успели заметить герб, — продолжал Гермес. — Быстрота — превосходная тактика, как открыл миру один египетский пёс, который, боясь крокодилов, пил из реки на бегу. Те, кто не сумел рассмотреть эфиопский геральдический герб, изображение Льва Иуды с гривой и все остальные, пускай приобретут немного моей чудодейственной глазной примочки, тогда они в следующий раз будут лучше видеть.
Так он болтал, перескакивая от одной темы к другой, пока клоуны гонялись друг за другом по эстраде. Он перечислял все случаи чудесных исцелений его лекарствами, отпускал непристойные шутки, восхвалял Венецию, таинственно намекал на какие-то рецепты, сообщённые ему одним индусом, которому он спас жизнь в Цейлоне, и, наконец, скомандовал, чтобы ему принесли его змею. Клеопатра принесла плетёную корзинку. Он взял её в одну руку, а другой вытащил из неё пятнистую змею, которая обвилась вокруг его руки и плеча. Он начал рассказывать зрителям об имеющихся у него чудодейственных противоядиях против всех видов отравы, а в это время змея (как казалось зрителям) вонзала жало в его руку, лицо, шею.
— Эта змея, которую зовут Пиппа, не далее как на прошлой неделе умертвила человека. Предлагаю любому из здесь присутствующих сделать то, что я сейчас сделал, и избежать смерти. Пиппа — прямой потомок той змеи, которая на острове Мальта прыгнула из огня на Святого Павла, но не причинила ему вреда. Заметьте, она из породы змей, которые одних убивают, а других не трогают, — это чрезвычайно умный вид змей. Святой Павел остался невредим. И, как видите, я тоже.
Бруно пошёл дальше. На соседней эстраде фокусник, обнажив руку, колол её ножом так, что из руки текла кровь и капала на дощатый пол. Затем он пускал в ход целебную мазь, которой торговал, и предлагал зрителям найти на мгновенно зажившей руке хотя бы след порезов. Дальше девушка в костюме цыганки продавала листики с напечатанными на них любовными песнями и неприличными гравюрами на дереве. На следующей эстраде какие-то мужчины показывали фокусы. Один с мартышкой на плече, с лицом трупа, в пёстром, чёрном с белым костюме и высокой шляпе с перьями, держал речь к публике:
— Я вас избавлю от тех сладеньких помоев, которыми вас пичкают ваши постоянные врачи, от лекарей-шарлатанов, которые полагают, что всё искусство Галена[72] заключается во впрыскиваниях мальвового отвара[73]. Очищайте свой кишечник в каждое полнолуние, а не только через каждые десять дней. Из всех прогностиков я самый знаменитый. Не слушайте мотающих бородами астрологов, которые говорят вам, что пятна на луне — это кольцевая язва, а не жёлтый лишай. У меня имеются на этот счёт достоверные сведения.
У девушки, стоявшей в толпе рядом с Бруно, из-за края платья выглядывало полотно, которым она обмотала себя в несколько рядов, чтобы казаться толще. Она обернулась и засмеялась прямо в лицо Бруно — открыто и непринуждённо. Ему хотелось ответить ей тем же, но, смутно взволнованный, он отошёл к соседней эстраде. Здесь слепой, аккомпанируя себе двумя костями, которыми он постукивал одна о другую, пел грубо-непристойные куплеты, импровизируя их тут же на темы, подсказанные слушателями. В перерывах между куплетами он продавал бутылки с лекарствами от подагры, простуды, нежеланного зачатия, от меланхолии и запоров. «Человек — нечистое и больное животное, — подумал Бруно, — иначе не процветали бы повсюду эти субъекты, живущие за счёт его немощей». Пищеварение, конечно, важный вопрос. Но можно ли его разрешить отдельно от остальных задач улучшения человеческого существования? Слепой запрашивал десять сольдо за бутылку, а продавал остатки своего запаса по четыре.
Идя сюда, Бруно надеялся отвлечься от себя, но ему это не удавалось. Он чувствовал, что замыкается всё глубже в одиночество, всё дальше и дальше уходит во внутренние покои своей души, и одна за другой захлопываются за ним двери отчаяния, отделяя его от мира. Ему пришли на память слова Парацельса из его «Opus Paramirum», но они теперь не ободрили его, как бывало. Как часто он твердил их среди треволнений жизни, твердил, как обет:
«Я жил в божественном и в природе, как грозный властелин света. Как же мог я не казаться странным тем, кто прячется от солнца?»
Теперь эти слова казались пустым хвастовством, самоутешением человека, которому отказано в полноте жизни. Как могли они некогда будить в нём чувство высокого и чистого единения, веру в то, что на его стороне — всё вечное, все истоки неугасимой и непрерывно обновляющейся жизни?
Ему вспомнилось то, что он видел вчера на площади Святого Мартина. Двух мужчин публично пытали на дыбе. Руки у них были связаны за спиной. Конец ремня, свисавший с блока, также обвязали вокруг их рук. Палачи вздёрнули вверх на блоке обоих, и они закачались высоко в воздухе, испытывая страшные мучения, когда им вывёртывали суставы. Кровь так сильно приливала к лицу и рукам истязуемых, что они стали темно-вишнёвого цвета и, казалось, готовы были лопнуть от натуги. Так оба висели, конвульсивно извиваясь всем телом и слабо двигая ногами, когда пытались подтянуться вверх и ослабить страшное напряжение плечевых мускулов.
Бруно, много странствовавший по свету, привык к зрелищам зверской жестокости. Он видел ряды виселиц вдоль больших дорог, на них качались трупы крестьян, казнённых за воровство, до которого их довёл голод; клочья человеческого мяса, воняющего на солнце весною, на ярком фоне зацветающих каштанов. Видел, как сторожа разгоняли детей, игравших черепами перед зданием Лондонской биржи, как там же стегали кнутами людей, осуждённых за бродяжничество, превращая их спины в кровавую кашу; видел, как несчастных проституток раздевали донага и секли, а потом гнали в Брайдуэлл щипать пеньку. Он видел много раз, как вешали и секли людей. И всё же муки этих двух венецианцев на дыбе вызвали в его душе такую боль, как будто он в первый раз увидел воочию бездонную жестокость мира, в котором он жил.
Он спросил у одного из зрителей, что сделали эти люди. Спрошенный не знал. Может быть, они украли что-нибудь у своих хозяев или говорили дурно о каких-нибудь видных сановниках. «Уж наверное в чём-нибудь да провинились, так что пусть пеняют на себя». Вот какой ответ услышал Бруно. А люди висели перед ним с истерзанными, трещавшими суставами, корчась от боли и в то же время стараясь не корчиться, потому что каждое движение только усиливало боль, а лица их налились тёмной кровью от ужаса и смертной муки. Да, он читал в их лицах ужас. Больнее всего их ранило открытие, что люди так жестоки. Быть может, позднее эта истина исчезнет из их сознания, быть может, и сами они будут жестоки. Но в этот момент острой муки они глядели в лицо правде, отрешившись от всего, бесповоротно осудив мир. То был день Страшного Суда — и никто не догадывался об этом. Ни один из толпившихся здесь зрителей не знал, что страдальцы судили их по неумолимому закону правды, судили и вынесли приговор. И вот эти осуждённые, у которых постоянно было на устах имя Христа, — они-то и распинали Христа снова и снова, если вообще можно верить в Христа. Несомненно только одно: введя поклонение образу мученика, люди увековечили и злое желание мучить беззащитных. Греки в своём стремлении к гармонии ставили перед глазами беременной женщины прекрасные статуи, для того чтобы новая жизнь рождалась такой же прекрасной, как то, что созерцала будущая мать, чтобы действие и созерцание могли слиться воедино в плоти будущего. А люди, доведённые до отчаяния собственной скверной, поставили перед глазами стонущего в родовых муках мира образ истерзанного тела. Взирая на него, чувствуешь, что твои собственные руки и тело искалечены жестоким миром, в который ты стучишься с тщетной, отчаянной настойчивостью. Ибо как одному понять, пока не поймут все? Какое может быть единение, если человек — не участник исторического процесса, ведущего к высшей органической свободе? «Я ничем не отличаюсь от других людей, — говорил себе Бруно. — А между тем я чувствую себя на необитаемом острове. Неужели я должен вернуться к Христу только для того, чтобы иметь право отречься от него, чтобы через меня и всё человечество получило право его отвергнуть, право на более счастливую и полную жизнь?»