По-домашнему свойским кивком головы он объяснил, что многое знает о нас со слов Александры Евгеньевны. А затем, не таясь, дав понять, что время у него на жестком счету, сразу же приступил к делу:
— Меня вот что волнует: люди не желают лечиться. Стыдятся, что ли… Дескать, отложим до лучших времен! Но чтобы лучшие времена наступили, их надо завоевать.
А для этого необходимо здоровье! Слабыми руками с сильным врагом не справишься. Поликлиника же на стройке пустует… Не потому, что все такие здоровые, а потому, что самоотверженные! Но самоотверженность требует крепкого организма. Вы согласны, Мария Георгиевна?
Он уже знал, как зовут маму, как зовут меня и Нину Филипповну: на знакомство у него времени не было.
— Прошу вас, — сказал он маме, — вместе со мной заставить людей сберегать здоровье, укреплять силы. Согласны?
— Согласна, — ответила мама. Потому что ничего другого ему ответить было нельзя.
Отвечая, мама высоко вскинула ресницы, и я впервые увидел в глазах ее прилив цвета морской синевы. «При чем тут синий чулок? — мысленно, но протестующе воскликнул я. — И при чем тут синий пиджак? У нее глаза синие…» Ивашов, по-моему, тоже обратил на это внимание. И нарочно заговорил о другой женщине:
— Есть у нас одна скромница, замечательный инженер… Так она вслух, на планерке, опровергла лозунг «В тылу как на фронте!». Сочла его не соответствующим действительности: «Спим все же в постелях. И в атаки поднимаемся более безопасные — не навстречу автоматным очередям». Так и сказала. Я с ней согласен! Но, однако, должен предупредить: утренних, дневных и вечерних смен у нас нет. Все это перемешалось: работают по двенадцать, по четырнадцать часов, а случается, круглыми сутками! Когда кто сможет обратиться за медицинской помощью — предугадать нельзя. Поэтому и поликлиника будет работать безостановочно! Дежурства установите… Но чтобы двери для помощи были, так сказать, широко распахнуты. Не заперты ни на минуту! Вы к этому готовы, Мария Георгиевна?
— Я готова.
Мама отвечала на его вопросы сразу же, не задумываясь, утратив свою обычную размеренность, неторопливость. Это Ивашова устраивало. Поняв, что с мамой все ясно, он повернулся ко мне:
— Ты, Саша, окончишь десятый класс. А там уж посмотрим. Вот таким образом! Моя дочь тоже в десятом классе училась… — Он горестно всклокочил белые крупноволнистые волосы. — Она была чем-то похожа на вас, Нина Филипповна… Вот таким образом…
— А Саша, Иван Прокофьевич, сочиняет стихи, — чтобы переменить тему, объявила Александра Евгеньевна. — Он даже печатается.
— Напечатался один раз, — уточнила мама.
Мне тоже показалось, что Ивашову можно сообщать лишь точные сведения.
— О чем же ты пишешь?
— О войне, — сказал я, имея в виду поэму, посвященную дворнику.
Не мог же я сказать, что пишу про любовь!
— Почитай, — предложил Ивашов. — Хотя бы четыре строчки!
Но я от смущения ни одной строчки не вспомнил. Он сразу вошел в мое положение.
— Ну, ладно. Как-нибудь потом! Я тоже в юности сочинял. — Он улыбнулся. Зубы его были в таком тесном и ровном строю, что для них, как я позже узнал от Александры Евгеньевны, Ляля до войны придумала название: «Враг не пройдет!»
— Запомни его лицо… — шепнула мама, когда мы вышли на улицу.
— Какое достоинство в нем самое главное? — неожиданно и тоже почти шепотом спросила Нина Филипповна.
— Великодушие, — ответила Александра Евгеньевна. — Он бы мог меня ненавидеть: его жена умерла в моем родильном доме. Моем! Хотя меня в тот момент и не было, но все равно… Он имел право ассоциировать меня с одним из двух своих главных несчастий. И винить в нем! А он?.. Некоторые путают доброту со слабостью. Ивашов же в любых условиях добр и смел. Война, а он хочет, чтоб люди лечились. Я, Нина, привела тебя для того, чтобы ты увидела: человек перенес такие беды, но живет. И действует! Понимаешь?
Нина Филипповна ничего не ответила.
— Теперь погибла и дочь, во время родов которой… погибла жена. Мог бы ожесточиться.
Мы шли по улицам, а над головой, приготовясь защищать нас, висели аэростаты. Беды, которые обрушились на Ивашова, были столь тяжкими, что даже при мысли о них мы все четверо сгорбились.
Нарушая молчание, мама спросила:
— А почему все-таки вы, Александра Евгеньевна, отказались поехать?
— Стара уже менять обстановку.
— Боитесь, сын не найдет? — склонившись к ее уху, прошептала мама. Но я услышал. — Это могу понять. Вдруг опомнится?
— И Нину одну не могу оставить, — не опровергнув маминого предположения, добавила Александра Евгеньевна.
— Она бы с вами поехала.
Нина Филипповна отрицательно покачала головой:
— Колину могилу хочу найти.
При поликлинике был одноэтажный флигель, где размещались процедурные кабинеты. На двери последней комнаты висела табличка «Массаж». Но так как никто в ту пору не массажировался, Ивашов приказал отдать комнату нам с мамой. Мы решили, что мама будет спать на узкой медицинской кушетке, где раньше располагались больные, а я на полу, потому что ничего, кроме стула и стола, в комнате не умещалось. Окошко было задернуто со стороны улицы сплошной пушистой занавеской. Точней, она была приклеена морозом к стеклу. Занавеска была сероватого цвета, как и снег, перекрашенный подобно нашему бывшему покрывалу. Но только не человеческими руками, а ТЭЦ, ни секунды не отдыхавшей, извергавшей, подобно просыпающемуся кратеру, необъятные тучи гари. Морозная занавеска в нескольких местах как бы протерлась, истончилась, и я сквозь эти просветы увидел строителей, возвращавшихся с разных объектов. Они брели в одинаковых ватниках, валенках и ушанках, не разговаривая друг с другом: наверно, не было сил общаться.
Внезапно к поликлинике подкатила «эмка», напоминавшая прямыми линиями стародавнюю карету, но только без лошадей.
— Ивашов! — крикнул я маме, распаковывавшей багаж.
— У нас все раскидано… Неубрано!
Она стала панически забрасывать вещи обратно в чемоданы, в корзину. И когда раздался короткий, но мягкий, учитывавший свою неожиданность стук, мы оба уже сидели на кушетке, а багаж был под ней.
— Ну, как новоселье? — спросил Ивашов. — Тут, я вижу, как в конспекте: ничего лишнего. Но конспект, увы, еще не произведение!
Мама вскочила с грациозностью, которую я наблюдал уже второй раз. Руки она, как и при первой встрече, игриво окунула в карманы пиджака.
— Мы всем очень довольны, — сказала мама.
Высоко вскинула ресницы — и я опять увидел в ее глазах морскую синеву. И вновь про себя отметил, что к «синему чулку» и «синему пиджаку» эта синева отношения не имела. «Почему мама всегда как бы прячет свои глаза! — думал я. — Почему приливы женственности в них так редки? Думает, что мне все это не нужно?.. А тогда не нужно и ей? Как-нибудь дам понять, что она заблуждается!»
— Располагайтесь, Иван Прокофьевич! — без всякой хрипоты и прокуренности в голосе пригласила мама.
— Как тут располагаться? Присесть можно было бы, да некогда. — Ивашов обратился ко мне: — Где будешь спать?
— На полу.
— Романтично! Я в детстве почему-то всегда мечтал спать на полу. Правда, ты уже не ребенок.
Он почти дословно повторил то, что сказал герой моей поэмы — дворник, спасший нам жизнь.
— Матрац принесут… Вообще в случае чего обращайтесь к моему заместителю по хозяйственной части. Фамилия его Делибов. К автору оперы «Лакме» отношения не имеет. У него даже слух скверный. Но вас он услышит! Я дал команду… Вот таким образом.
Он пригладил свою белую крупноволнистую шевелюру, запахнул шинель и, внимательно разглядывая фуражку, которую держал в руке, вновь обратился ко мне:
— Ты будешь учиться в классе, где училась моя дочь. Десятый класс в здешней школе один.
С понедельника я собрался продолжить свой последний учебный год.
А в воскресенье, около семи утра (я запомнил, что было около семи, потому что будильник возвестил с подоконника, что маме пора вставать: поликлиника, как и все объекты строительства, работала без выходных), к нашему флигелю опять подкатила «эмка», напоминавшая стародавнюю карету. Я узнал ее по голосу: мотор от возраста стал чересчур говорливым.