— О чем вы? — спросила мама. И оборонительно скрестила руки у меня на груди.
— Война началась.
Услышав о войне, мама, еще старательней, чем обычно утрамбовывая пол, подошла к телефону. Сняла трубку… И положила ее обратно. Потом накрыла руками мою голову. Она приготовилась меня защищать. Руки у нее были крепкие… Как и характер.
Мама ходила в туфлях на толстой подошве с крупным, неженственным каблуком. Она считала, что женственность ей вообще ни к чему. «Мужик в юбке!» — говорила она о себе. Юбка на ней чаще всего была темно-синяя. И такого же цвета был шерстяной пиджак.
— Говорят «синий чулок», а я — синий пиджак! — не щадила себя мама. — Если б я сейчас натянула синие чулки, это бы выглядело экстравагантно, а вовсе не целомудренно. У каждого времени свои понятия о красках и модах.
Александра Евгеньевна считала, что дружба выше любви… А характер не должен быть сильней разума. Уцепившись за ручки кресла, она утверждала, что не характер призван повелевать разумом, а разум характером. У мамы разум и характер были вполне равноправны.
«Мужик в юбке» — это определение мама распространяла не только на свой внешний облик, но и на внутренний.
— Ваш ум, Мария Георгиевна, нельзя назвать мужским, — возражала Александра Евгеньевна. — И нельзя назвать женским. Истинно высокий ум не имеет пола!
С тем, что ум у моей мамы истинно высокий, я был согласен полностью.
— Главное: надо быть вместе, — сказала мама в то воскресное обманчиво мягкое утро. — Быть вместе! И тем, которые любили друг друга… — Подведя меня к Александре Евгеньевне, она обхватила руками нас обоих. — И тем, которые не любили… Враг у всех общий!
Школьные каникулы продолжались: эта примета мирной жизни существовала вроде бы по инерции… Мы с мамой решили пойти в кино. Пишу так, хоть Нина Филипповна объясняла нам: «Нельзя ходить в кино, как нельзя «ходить» в литературу или в живопись: это обозначения видов искусства. Можно ходить в кинотеатр. Остерегайтесь неточностей речи, даже общепринятых. Не говорите, к примеру, «март месяц», ибо март ничем, кроме месяца, быть не может. Неточности речи, даже вроде бы узаконенные, ведут к неточности мыслей, а значит — поступков». Она говорила много такого, чего не было в учебниках и программах.
В кинотеатре шла комедия.
— Как раз то, что надо! — сказала мама.
Здание кинотеатра было одним из домов, окаймлявших просторную круглую площадь. Она казалась мне огромной поляной, которую по ошибке залили асфальтом… Кинотеатр был очень популярен у школьников: зрителей там после сеанса выпускали не во двор, а в фойе. Можно было уйти, а можно остаться… Случалось, я не покидал дома на площади с утра до того часа, когда мама возвращалась из поликлиники. «Неужели все это было?» — думал я, слушая сводки Совинформбюро и не веря уже, что веселая беспечность когда-то существовала.
Мама решила развеселить меня и повела на комедию.
Но до кассы мы не дошли… Нас остановила сирена воздушной тревоги. Она немного замешкалась, опоздала — и мы услышали зловещее бряцанье зажигалок. Они ударялись об асфальт посреди круглой площади. Сперва они казались мне не настоящими. Потому что было светло… Бомбежки в моем сознании со светом не сочетались. Я боялся приближения ночей: они могли оглушать взрывами, вонзаться в душу сиренами. А тут… летний вечер еще только начинал обволакивать город. Быть может, тревога учебная?
Я взглянул на маму и понял, что время учебных тревог миновало. Днем явилось вдруг то, что раньше отваживалось являться лишь в темноте. Это меня потрясло.
Мама стиснула мой локоть и потащила за собой в переулок. Полнота не мешала ей действовать быстро. Она уверенно печатала шаги своими туфлями на толстой подошве.
Полпереулка занимал серый массивный дом. Все в нем было основательным, неколебимым. И барельефы на темы каких-то древних сказаний подчеркивали, что дом построен хоть и давно, но на столетия. Над приоткрытой подвальной дверью, обитой железом, было написано «Бомбоубежище». Вход закрывал собой гренадерского вида дворник, очень почитавший свою профессию. На нем был тщательно, до белоснежности выстиранный фартук с начищенной бляхой. Бляха поменьше сияла и на фуражке. Парадно пышные усы были цвета фартука — такие же белые, словно старательно выстиранные.
— Пускаем только женщин с детьми, — не шевельнувшись, предупредил он.
— Но я с мальчиком! — сказала мама.
— Где мальчик? — осведомился дворник.
Мама подтолкнула меня вперед.
Ее характер перестал быть похожим на себя самого — она заметалась:
— Вы не можете… не пустить!
Переведя на меня невозмутимый, неподкупно оценивающий взгляд, дворник немного отпрянул от двери — и за его спиной в бомбоубежище прошмыгнула женщина с девочкой на руках. Потом еще отпрянул… Еще… Наконец повторил:
— А где мальчик?
— Его пустить… вы обязаны! Если у вас есть дети…
Мамин голос уже не был требовательным, повелительным. Она умоляла.
Где-то далеко, разлетаясь во все стороны бесстрастно-неотвратимым эхом, обрушилась фугаска. Мама накрыла руками мою голову. На крышах надрывались зенитки.
— Пустите! Вы обязаны…
— Детям не хватит места, — спокойно ответил дворник. И на мгновение отпрянул от двери. — А он у вас… Какой же это ребенок?
Мне было пятнадцать с половиной.
— Послушайте… Я прошу вас!
— Не могу.
— Вы человек?!
В мамином голосе была ненависть. И мольба… Но дворник не обратил на это внимания.
Мама вновь стиснула мой локоть и потащила вдоль переулка. Гильзы от зенитных снарядов звякали возле нас.
Мама все время пыталась прикрыть меня — руками, плащом, даже сумкой. Гильзы сыпались с крыш…
Тогда она решила спрятать меня в первом попавшемся подвале, не приспособленном под бомбоубежище. В сырой темноте мы наугад нащупывали ступени. Они были выщерблены, до скользкости отшлифованы. Мама шла впереди, прокладывая дорогу.
— Осторожно! — просила она.
В подвале мы присели на какие-то холодные, мокроватые трубы. И в тот же миг дом вздрогнул, сотрясся от громового удара. С потолка что-то полетело, посыпалось. Мама прижала мою голову к своим коленям и накрыла ее собой.
«Что это? Что это?..» — послышалось совсем рядом и донеслось откуда-то из сырой глубины. Мы поняли, что подвал не только нас одних защитил и спрятал, как мог.
Потом все затихли, точно боялись обнаружить себя. А над городом нагло перемещался, кружил тупой рокот. И зенитки били по нему исступленно, безостановочно.
…Часа через три объявили отбой.
Так же на ощупь обнаруживая ступени, мы поднялись наверх. Наши соседи по подвалу и мокроватой трубе тоже поднялись и, не прощаясь, исчезли в уже наступившем позднем вечере. Мы так и не разглядели их лиц.
Вдоль массивного дома со старинными барельефами выстроились кареты «скорой помощи». Из подвала, над которым было написано «Бомбоубежище», выносили детей и женщин. Они были с головой укрыты байковыми одеялами, хотя вечер выдался теплый. «Прямое попадание! Прямое попадание!..» — услышали мы.
Дворник с пышными седыми усами лежал на носилках возле двери, обитой железом. Здесь был его пост… Фартук был смят и забрызган кровью. Фуражка валялась возле носилок.
— Запомни его лицо, — тихо и потрясенно сказала мама. — Он спас нам жизнь.
Шли дни. А я все вспоминал уверенные в своей правоте, неподкупно оценивавшие меня глаза дворника. И его слова: «Какой же это ребенок?»
Слова звучали откуда-то издалека. И с такой высоты, что им нельзя было не поверить.
Не могу сказать, что летние или зимние каникулы мне когда-нибудь надоедали. Что я тосковал по контрольным работам и домашним заданиям… Но с той поры, как появилась Нина Филипповна, я стал торопиться в школу. Если б там преподавали одну лишь литературу, я бы готов был выдержать не шесть, а десять или даже двенадцать уроков.