— И не служащие и не из конторы, — пояснила Серафима Петровна, — а самые настоящие питерские пролетарии — токари и слесари с Путиловского и… — Она не докончила, так как из коридора вошли шестеро гостей и, поздоровавшись с нами, стали усаживаться на свободные стулья.
XVIII
Гости, как и Арсений Викторович, были одеты в отличные костюмы, на всех были крахмальные сорочки. Трое — одних лет с Арсением Викторовичем, со мною, остальные много моложе. Их прекрасные костюмы и сорочки меня не удивили, как Синюкова; я знал, что питерские рабочие — это европейцы, цвет русского пролетариата, не то что москвичи, которые по одежде смахивали на крестьян и на чернорабочих по обличью. О сормовичах, орехово-зуевцах, о туляках и говорить не приходится — они своей одеждой почти не отличались от местных крестьян, а также от жителей уездных городков. Они отличались мало и говором от сельского и пригородного населения. Нижегородцы, например, окали. Туляки произносили слово мягко. Они уже не скажут «идет», «пьет», как нижегородцы, а скажут «идеть», «пьеть». Питерские рабочие не говорили на «о» и не произносили слова по-тульски-орловски мягко, с окончанием на «ь», а говорили твердо, правильно, литературно. Вернулся хозяин и, улыбаясь и потирая большие мозолистые руки, но чистые, как бы отлитые из самой доброкачественной светлой меди, сказал:
— Мы, друзья, все в сборе. Прошу в столовую.
Мы поднялись и друг за другом, цепочкой направились к двери. Хозяин, потирая руки, с радостной улыбкой пропускал нас мимо себя. Когда мы вошли в другую комнату, которая была раза в два больше первой, вошел за нами и хозяин. Ольга Петровна усаживала гостей за большой стол, на котором стояли тарелки с закусками — колбасой копченой, чайной — от нее тонко пахло чесноком, тарелки с ветчиной, с хлебом черным и белым, бутылки с пивом, вином и два граненых графина с первачом, настоянным на лимонных корочках и на майских листьях черной смородины.
— Приятно, — проговорил один из гостей. — Ни одно гороховое пальто, если войдет, не подумает, что мы крамольники.
— Арсений Викторович сумеет создать обстановку. Он в этом деле великий мастер, — похвалил Рыжиков.
— Не скажи, — улыбнулся Исаев и откинулся к спинке стула, — непрошеные гости сразу увидят, с кем они имеют дело. Твоя личность, наверно, им хорошо известна. Думаю, никакими лимонными корочками не затуманишь им очи. Не будем говорить о них! — Он улыбнулся, подкрутил колечки светлых усов на смуглом, сухом лице.
— Да уж полиция и жандармы интересуются рабочим классом, — заметил Володя Карнаухов, молодой тонколицый рабочий со светлыми волосами и голубоглазый, — а вот писатели…
Гости и женщины подняли глаза на него.
— Что писатели? К чему ты вспомнил их? — спросила Серафима Петровна. — Хочешь, чтоб они писали о тебе?
— Конечно, — возразил горячо Володя, — и о других рабочих, — и его лицо зарделось, а глаза засверкали огоньками. — Даже очень хочу. Я вчера закончил читать роман известного писателя. Он описывает Петербург. Понимаете, товарищи, у него в романе герои чиновники, дворяне, купцы, студенты… и ни одного рабочего. И выходит по его роману, что дворяне, чиновники и студенты — Петербург, Россия. О рабочих этот писатель не говорит ни одного слова, будто их не существует в Петербурге, в России. Мы, понимаете, будто и не Петербург, не Россия.
— Врет твой писатель. Плюнь на такого писателя!
— Не мой, — возразил печально Володя, — и это досадно. Пишет здорово, талантливо. Вот потому-то и обида сильная у меня на него. Он, этот писатель-то, должен знать, что мы, рабочие, — Петербург, что мы, питерский пролетариат, — Россия, а не дворяне и чиновники.
— Этот писатель, если не понимает того, кто хозяин страны, плохой писатель, — заметила Серафима Петровна.
— Именно, Сима, так. Отлично сказала, — подхватил Исаев и обвел белесыми глазами собравшихся и, вздохнув, предложил: — Не знаю, как вы, а я пропустил бы рюмочки две-три за пролетарский Питер, за Россию… и, конечно, за упокой монархии и всех тех, кто ее поддерживает. Кто за мое предложение, тот друг и борец.
— Ну, это ты, Семен Яковлевич, перегнул, — возразил Карнаухов. — По-твоему выходит, что если я не пью, то я не друг тебе и не борец? Не согласен.
— Эх, Карнаухов, — сказал возбужденно Семен Яковлевич, — ведь она, водочка-то, смелости придает. В ней, матушка, огонек, и какой. Друзья, — обратился он ко всем, — взгляните на лицо этого юноши, слесаря с завода Лесснера. Видите, как оно у него молодо, здорово и краснощеко. Так это, доложу я вам, лицо нашей будущей власти, России. Хозяин, — метнул он загоревшийся взгляд на Арсения Викторовича, — будь добр, наполни рюмки. Выпьем за наше славное будущее. Оно уже, как сказал в комитете нашего района товарищ Званов, у порога…
Карнаухов смутился, покраснел, но не возразил Исаеву: он, как я почувствовал, не возражал против той власти, которую он будет представлять собой. Особенно его порадовали слова Званова, которые сказал Исаев, что будущее — у порога. Арсений Викторович взял графин, наполнил рюмки.
— Что ж, — справившись со смущением, проговорил тихо Карнаухов, — если назначите министром — не откажусь.
— Ого! — подхватил весело Семей Яковлевич. — Это мне нравится, по душе! Молодец, Карнаухов. Думаю, что тебе недолго придется ждать этого назначения. Вчера я читал в «Речи» статью какого-то кадета-профессора. Он от имени России смутно грозит каким-то отсталым личностям. Эти отсталые личности, конечно, не кто-нибудь, а мы… Ты, Володя, неправ в том, что нами, рабочими, интересуются только полицейские и жандармы. И литераторы интересуются нами! Они, правда, не пишут о нас таких романов, каких бы желали мы. Не пишут о нас-только потому, что днем и ночью думают о нас. Думают о том, как бы покрепче скрутить… — Он зло улыбнулся и подкрутил колечки усов на загорелом и сухом лице.
— Это так, — подняв рюмку, согласился Прокопочкин и предложил: — Я, бывший шахтер Донбасса, голосую за питерцев… за передовой авангард пролетариата.
— За передовое, мыслящее общество, — проговорил взволнованно Володя, — за общество новой России.
— Пожалуйста, гости, не громко говорите тосты, — предложила Ольга Петровна. — Я не хочу, чтобы соседи услыхали наши речи за стеной, в соседней комнате.
Шум голосов затих. Я смотрел на двух рабочих, молодых и прекрасно одетых. Они как-то смущенно и держа перед собой рюмки глядели на них. Эти рабочие не вмешивались в разговор, все время молчали и слушали, что говорили другие. По когда Исаев провозгласил тост за питерцев, они поднялись первыми и сказали в один голос: «Выпьем» — и крикнули: «Ура!» У одного, у которого светлая клинышком бородка и большие, тихие серые глаза, на руке, выше кисти, из-под манжета сорочки синел нарисованный якорь. «Моряк», — решил я. Второй был лет сорока, если не старше. На его широком и добродушном лице — ни бороды и ни усов. «Бреется часто и тщательно», — подумал я. У него черные глаза, блестящие, а нос широкий и немного красноватый. Подбородок тупой, раздвоенный. Первого звали Иваном Фомичом. Второго — Ильей Захаровичем.
— Говорят, святого старца утопили в Мойке? — смочив губы в красном вине, спросила Серафима Петровна и покосилась смеющимся взглядом на меня.
— Пуришкевичи и великие князья вряд ли теперь убийством старца остановят надвигающуюся революцию, — отозвался на вопрос Серафимы Петровны Семен Яковлевич.
— Оставим Распутина. Мир его поганому праху. Пусть раки кушают его на дне Мойки, — бросил Илья Захарович. — Лучше, — остановив взгляд на Исаеве, — Семен Яковлевич, расскажи нам, что произошло на Выборгской стороне. Ты, кажется, был в числе рабочих завода Барановского и ходил с ними на завод Рено?
— И ткачихи, вот они, — Семен Яковлевич показал взглядом на женщин, — были у рабочих Рено и, вместе с представителями завода Барановского призывали к забастовке… — ответил он. — О событиях на Выборгской знает весь Питер. Я удивлен, что вы, Илья Захарович, не в курсе событий. Да и ты, Ольга…