— Присаживайтесь, — предложил Арсений Викторович, — будьте как дома.
Прокопочкин, Лухманов и Синюков сели на диван. Я на стул, возле этажерки. На земляке крахмальная сорочка, черный галстук, темно-синий костюм, жилетка, такого же цвета ботинки. Его рыжеватые, с легкой проседью волосы зачесаны назад.
— Закусите сейчас или потом, со всеми? — предложил Арсений Викторович.
Мы отказались. Поблагодарили, сославшись на то, что недавно пообедали.
— А по рюмочке водочки пропустите, — сказал хозяин и, покручивая усы, подмигнул мне.
Мы и от водочки отказались. Арсений Викторович знал, что я трезвенник. Отвращение имею с юношеских лет к водке, с того самого дня, в который спился мой отец. Его труп лежал три дня и три ночи у лестницы винной лавки, лежал на спине, с запрокинутым, темным, как чугун, лицом. Его левый глаз был широко открыт и, подмигивая, смотрел в небо, как бы дивился его синеве, такой чистой и ласковой. Труп отца охраняли понятые. Приехали власти — становой, урядник и старшина, приехали земский врач и фельдшер. Понятые подняли отца на простой стол, освободили его тело от посконной рубахи и тяжелых порток, онуч и лаптей. Фельдшер, маленький, с веснушчатым лицом и сивыми, чуть выпученными, насмешливыми глазами, взял ланцет и стал привычно вспарывать живот отцу. Моя мать, увидев, что отца стали резать, завыла громко и страшно. Я зажал уши и побежал через выгон к околице, а затем в поле и провалялся на меже, скрытой цветущей рожью, в пахучей полыни до следующего дня. Я вернулся домой только тогда, когда гроб с останками отца взвалили на телегу и повезли вдоль деревни на кладбище — поп Никанор не разрешил опившегося грешника внести в церковь для отпевания. Не пил я до мобилизации на фронт и разрешил себе выпить в день проводов, в семье Евстигнея, — уж больно тогда не легко было у меня на сердце: мне хотелось взять топор, котомку, две-три книги и отправиться опять на заработки на Дон, на Кубань, в Сальские степи, на Нижегородскую ярмарку, к черту на кулички, но только не на фронт. Вошли молодые женщины и, поглядывая на нас, остановились у порога. Мы поднялись и поклонились им. Хозяин представил нас сначала своей жене, потом ее сестре. Мы познакомились. Жену Арсения Викторовича звали Ольгой Петровной, ее сестру — Серафимой Петровной. Несмотря на то что они родные сестры, были совершенно не похожи друг на друга. Ольга Петровна высока и полна, с пышной русской прической, с серыми спокойными глазами, с веснушками на полном и сытом лице. Ее глаза и лицо как бы говорили своим выражением: «Я все от жизни получила, и мне больше ничего не надо от нее. Я счастлива, господа». Серафима Петровна была много ниже сестры, смуглолицая, черноглазая. Ее глаза и ямочки на смуглом и круглом лице были насмешливы, говорили: «И я много взяла хорошего от жизни, но хочу взять еще больше от нее. Я жадна, ненасытна». Женщины работали ткачихами на Невской мануфактуре. Жена Арсения Викторовича была моложе своей сестры. Серафима Петровна села возле меня. На ней шерстяное темно-серебристое платье, белый воротничок. В черных, гладко причесанных волосах золотистые гребенки с серебряными бусинками на роговых дужках. Рот у нее маленький, с белыми, как жемчуг, зубами, насмешливый. Верхняя губа чуть вздернута. Крылья небольшого носа прозрачны и нервны. Она повернула лицо ко мне и, глядя черными глазами на меня, строго сказала:
— Служивый, бороду-то надо снять. Вы до того запустили ее, что в ней пес запутается. Одни только глаза светятся из нее. Да еще разве пуговка носа. Не люблю неряшливых мужчин. Для солидности, что ли, бороду-то отпустили? — и она окинула насмешливым взглядом мою крошечную фигуру.
Я смутился, закашлялся. Сказать по совести, я не ожидал, что она способна, будучи мало знакомой мне, начать такой разговор о моей бороде и хулить ее. Откашлявшись, я робко запротестовал:
— Серафима Петровна, что это вы сразу накинулись на мою бороду? Если она нравится мне и удобна…
В коридоре раздался звонок, и я не закончил фразы. Арсений Викторович вышел встречать гостей. Игнат Лухманов, Прокопочкин и Синюков разговаривали с Ольгой Петровной. Серафима Петровна улыбнулась, сказала:
— Не обижайтесь. Я привыкла говорить в глаза то, что думаю. Многие говорят, как я знаю, совсем не то, что думают. Я не из таких… И я скажу вам еще раз: борода у вас гадкая. Она не подходит к вам: больше вас.
Я пожал плечами, но не рассердился на женщину, привыкшую говорить то, что думает, а не то, что не думает, в глаза собеседнику, который ей даже мало знаком и совсем незнаком.
— Арсений часто рассказывал мне о вас… Говорил, что вы интересный… много видели, начитаны невероятно. Вы, судя по вашей бороде, не проповедуете ли какую-нибудь веру? Это теперь модно. — Она говорила это, как показалось мне, серьезно, и глаза ее и ямочки на лице смеялись, и я не мог сердиться на нее.
Я молчал. Слушал. Да, не сердился. Но от слов Серафимы Петровны мне все же стало грустно и обидно. Слушая ее, я вспомнил свое детство, юность и отрочество и сказал про себя: «Бродяга». Так земляки, знающие коротко меня, — я ведь из деревни ушел десятилетним мальчиком, — понаслышке называют «бродягой», «грамотеем», «крамольником» и «безбожником». А моя сестра называет ласково и насмешливо меня «скубентом». Сестра?.. Я не сержусь на нее: люблю. Да и она знает то, что я не бродяга… А студентом был… С четырех лет я научился грамоте, пристрастился к чтению… И жажда к книгам, к учению не угасает во мне и теперь, с каждой минутой становится все сильнее. И не один раз я прошел вдоль и поперек Россию. И Россия была для меня книгой, да еще какой… И я прочел какую-то часть ее, и она помогла мне в моем развитии, в понимании жизни. Я хотел было сказать об этом Серафиме Петровне, но, взглянув на ее смеющиеся лукаво ямочки щек и черные, как угли, глаза, раздумал. Раздумал, признаюсь, не потому, что она не поймет меня так, как надо, или не поверит мне, а только потому, что на этот рассказ потребовалось бы много времени. Кроме того, у меня не было никакого желания быть нелюбезным с Серафимой Петровной — обрывать ее бойкую и чуть насмешливую речь. Серафима Петровна долго говорила обо мне, о моих скитаниях, но в ее словах, как я уже сказал только что, имелось много неправильного и фантастического. Не перебивая Серафиму Петровну, я покорно и терпеливо слушал и молчал. Я заговорил только после того, как она серьезно и неожиданно для меня перешла к другой теме.
— Ананий Андреевич, знаете что, — проговорила она твердо, — вас совсем не отпустят… и вы, наверно, пробудете в какой-нибудь казарме месяц, а то и два.
— Возможно, — проговорил я. — Пошлют в команду слабосильных, а может, по чистой.
— Я стану ходить в гости к вам, — не слушая меня, пообещала Серафима Петровна, — конечно, по воскресеньям и только изредка в будни. И вы введете меня в общество своих товарищей. Согласны?
Ольга Петровна обернулась к сестре:
— Сима, что ты взялась мучить Анания Андреевича? То борода его не нравится тебе…
— Противная у него борода.
— Постой! То в гости напрашиваешься к нему… Нехорошо это!
— А к кому же мне ходить в гости, как не к нему?
— Ананий Андреевич, идите сюда, на диван, — позвала Ольга Петровна.
— Нет, сестра… Я не отпущу его от себя, — рассмеялась женщина. — И в гости буду ходить к Ананию Андреевичу, только с большого разрешения.
Ольга Петровна, Прокопочкин, Синюков и Игнат Денисович загадочно улыбнулись. Улыбнулся и я, подумав: «Неужели она знает, кто я по убеждению?» Из коридора кто-то из гостей открыл дверь, и из нее показались два лица, молодые и серьезные. Хозяйка встала с дивана и весело направилась к ним. Гости открыли шире дверь и шагнули вперед. На одном пальто с каракулевым воротником, котелок. На другом синий костюм, — он уже разделся и пальто повесил на вешалку. Остальные раздевались. Раздался еще звонок. Хозяйка пошла открывать, увлекая за собой от порога гостей.
— У нас, в Риге, так не одеваются чисто рабочие, — сообщил Синюков. — Может, это служащие? Из конторы?