— А вдруг и куплю, Роза Васильевна! — ответил я. — Возьму и куплю!
— Кому же это вы, Ананий Андреевич, купите, если вы столько лет ходите в холостяках… и на женщин смотрите так, будто их совсем не существует на белом свете?
— На белом, может быть, и не существует, но на этом — они есть, — ответил я шутливо и сел на стул, предложенный Марьей Ивановной.
Серафима подала для меня тарелку, вилку и ножик, салфетку и вазочку для варенья, сказала:
— Пирожки еще горячие. Кушайте, Ананий Андреевич, — и уселась подле сестры.
На столе, против агента Семена Антоновича Кокина, лежала колода карт, стояли тарелки с пирожками, селедкой и с копченой колбасой, четвертная самогона, еще непочатая.
— Заходили к Ирине Александровне? — спросила как бы небрежно Марья Ивановна и, не дожидаясь моего ответа, обиженно пробасила: — А мы вас, Ананий Андреевич, до половины шестого ждали обедать. Как богомольница Ирина поживает? Говорят, совсем ожадовела. Впрочем, она и до войны была жадна до омерзения! Как встретила вас, Ананий Андреевич? — И, опять не ожидая моего ответа, равнодушно-презрительным тоном заключила: — Скверная барынька, ужасно скверная! И блудлива, как кошка! Деньги монаха, который двадцать лет тому назад ее оплодотворил сынком, превращаются в кучу бумаги… и ее лицо от этого становится резиновым.
— Она, Марья Ивановна, жаловалась мне на это, — сказал я.
— Она всем жалуется… даже бабам, стоявшим в очереди у колодца, — отрезала брезгливо Марья Ивановна. — Как ей тут не сойти с ума!
Я понял, что Марья Ивановна Черемина знает о моей интимной близости с Раевской. Почувствовав это в ее словах, я насторожился и, желая перевести разговор на другую тему, спросил:
— Марья Ивановна, а как ваше здоровье?
— Мое? Да ничего, здорова, как ломовая лошадь. Жалко вот только сына, погибшего на фронте. Седою стала из-за него. Убит был в первых боях. А я здорова, так здорова, что выпиваю в два раза больше самогона, чем выпивала раньше, и не пьянею: чувствую себя совершенно трезвой, с ясной как стеклышко головой; только на сердце тоски становится больше. Но и на нее не жалуюсь: в тоске жить лучше, чем без нее.
В прихожей скрипнула дверь, послышались четкие шаги запоздавшего гостя. Марья Ивановна неторопливо поднялась и, высокая и широкоплечая, пошла по-мужски ему навстречу.
Гости и Василий Алексеевич Бобылев встали и повернули лица к прихожей, проговорив хором:
— Ждем, ждем! Давно ждем, Филипп Корнеевич!
XXIII
Серафима и Роза Васильевна тоже выпрямились и, переглянувшись, шагнули к двери коридора, но сейчас же отступили от нее, вернулись к своим стульям и, не садясь, замерли. Марья Ивановна ввела в столовую гостя, и он стал непринужденно здороваться со всеми, поблескивая бледно-зеленоватыми глазами. Сперва пожал руки девушкам, потом Бобылеву и гостям, сказав им:
— Мое вам, господа, уважение! И сегодня я рад, как всегда, видеть вас и, конечно, всех обыграть!
— Ну, это мы посмотрим, ну, это мы посмотрим, кто кого, Филипп Корнеич! — воскликнул Араклий Фомич Попугаев и хихикнул тоненько, как бы дунул в глиняную свистульку.
Это был надзиратель полицейский Резвый, невысокий рябоватый мужчина, старый приятель Марьи Ивановны и завсегдатай ее дома. Увидав меня, он залился краской, усы его дрогнули; пуха удивленно бледно-зеленоватые, с красными прожилками на белках глаза, он медленно, как бы раздумывая, а может и с трудом, выдавил из себя:
— Ананий Андреевич! Боже мой! Откуда вы! Я считал… предполагал, — поправился он, — что вы, господин Жмуркин, обретаетесь где-нибудь в Енисейске или в Минусинске… и блаженствуете там, а вы опять оказались в наших тесных и душных черноземных местах. Удивительно! И после таких событий!
— Каких событий, Филипп Корнеевич? — переспросил я, как бы ничего не зная.
— Каких событий! И вы еще, Ананий Андреевич, спрашиваете! — воскликнул Резвый. — Да события-то эти, господин Жмуркин, натворили вы! Благодаря вашей политике, которую вы развели в нашем крошечном городе, среди рабочих депо, служащих винокуренного завода и мужиков уезда, полетел к чертовой бабушке господин исправник Бусалыго, а почтенный городской голова Чаев схватил сердечную болезнь и, провалявшись три месяца в постели, едва избавился от нее. Не знаю, как только удержался я на этой должности, кормящей сносно меня с моей многочисленной семьей. Словом, качался, качался и… все же устоял, — смеясь, подчеркнул он.
Я насторожился, прикинулся, что не понимаю его, собрался было возразить Резвому, что он глубоко ошибается в том, что события, происшедшие в городе, подготовлены мною; но Резвый, заметив по моему выражению это, решительно заявил приглушенным голосом:
— Я не доносчик. У меня дочь курсистка, такая же, черт бы ее побрал, как и вы, Ананий Андреевич, красная. Правда, она эсерка и учится в Петроградском университете. Вас, кажется, знает. Да, да, встречалась с вами в кружке железнодорожников. А когда вы, господин Жмуркин, делали реферат в кружке реалистов и гимназисток, она выступала вашим противником. Да, да, я все знаю! И вот, зная, не донес, хотя абсолютно не сочувствую ни вам, ни своей дочери. Знаю и то, кто до самой войны выписывал «Правду» на свои денежки, пятьдесят экземпляров, но я и этого не сообщил никому. Оцените это, господин Жмуркин, а когда самодержавие развалится под ударами революции (дочь моя бредит ею и, бредя, утверждает, что самодержавие дало такие трещины, что вот-вот рухнет), зачтите и мои заслуги перед революцией!
Резвый вздохнул, поздоровался со мною за руку, продолжал:
— Да, я давно хочу спросить у вас, Ананий Андреевич, для чего вы подделываетесь под мужичка, когда вы от головы до пяток, несмотря на вашу дремучую бороду, интеллигент? Зачем вы свою интеллигентность прячете за такую бороду, а?
Я пожал плечами, смущенно ответил:
— И совсем, Филипп Корнеевич, не подделываюсь под мужичка. Зачем же мне подделываться под него, когда я реальный мужик, из Солнцевых Хуторей, как вы знаете?
— Знаю. Знаю. Досконально все знаю о вас! Но все же вы, Ананий Андреевич, преображаетесь в мужика. Иногда вы таким представитесь простачком или юродивым, что… Так вы, Ананий Андреевич, не один раз представлялись и предо мной, когда я заходил по своей должности справиться о вашем здоровье.
— Не сбежал ли я?
Резвый обиженно нахмурился:
— Ну зачем, Ананий Андреевич, так прямо в лоб… Конечно, я приходил справиться о вашем здоровье.
— Спасибо, — улыбнулся я.
— Представившись вы мне простачком или юродивым, я вначале, при первом знакомстве с вами, Ананий Андреевич, верил в то, что вы действительно мужичок, да еще с юродинкой, а потом, приглядевшись к вам, понял… словом, разглядел за вашей маской и бородищей не юродивого мужичка, а высокообразованного интеллигента.
— И очень опасного? — засмеялся я. — Чувствую, что вы, Филипп Корнеич, зло смеетесь надо мною.
— Я не смеюсь, Ананий Андреевич, а серьезно… Я такие же слова говорю и о своей дочери. Ладно. Не станем говорить об этом! Надолго, если это не секрет, прибыли в наш край, Ананий Андреевич?
— Проездом, Филипп Корнеевич.
— Напрасно. Завтра будет расклеен приказ о переосвидетельствовании белобилетников. Вы, кажется, белобилетник?
— Да, Филипп Корнеевич.
— Не боитесь, что возьмут в армию и… на фронт?
— Не боюсь. Будем защищать родину.
— Самодержавие? Вот в это никак не могу поверить, Ананий Андреевич! — удивился Резвый и, перестав улыбаться, грустно вздохнул.
— Буду защищать родину, а не самодержавие, — подчеркнул я со всей искренностью.
— А-а-а… начинаю, кажется, понимать вас, Ананий Андреевич!
— Благодарю вас, Филипп Корнеевич. Передайте Людмиле Филипповне мой привет. Как ее здоровье и успехи в университете?
— Привет вы, Ананий Андреевич, передайте ей сами, — буркнул недовольным тоном Резвый. — А успехи у нее по университету, думаю, плёвые. Разве могут быть у нее, у социалистки, успехи в учении, если она только и думает о рабочих, мужиках и революции. Очень сожалею, что отпустил ее в университет, не выдал дрянную девчонку тут же, как кончила гимназию, замуж за акцизного чиновника Шуйского. Да-с, очень сожалею!