Пожалуй, Азеф наиболее неприятен не в те минуты, когда убивает или предает, а тогда, когда многословно описывает свои добродетели. Но не будем торопиться, дочитаем письмо до конца.
«…Получила ли ты деньги, я ничего не знаю? Как Володя и Цива? Я хочу перед тем, как пойду на суд, устроить вас и знать о вас — только тогда я могу умереть с достоинством… Если же, во что не верится, ты не писала мне, отрекшись от меня, и это мое письмо не изменит твоего решения, то я, несмотря на это величайшее мое горе, не сержусь на тебя и прошу мне не отказать в праве знать, что с детьми (во сне я часто вижу их больными, измученными, голодными и меня проклинающими — и схожу с ума) и дать мне возможность для них, для их воспитания что-нибудь сделать. Я думаю, что пока они не взрослые и не имеют своих убеждений, ты не вправе навязывать им своих и отказать мне в праве о них заботиться до тех пор, пока они не будут в состоянии судить своего отца…»[311]
Кажется, здесь Азеф искренен. И деньги, видимо, посылал. Но о каком суде он говорит? От суда-то он бежал.
Любовь Григорьевна ответила на это письмо. Странная ситуация! Жена Азефа просит революционного суда над собой, подтверждений своей партийной честности — а в то же время втайне от партии переписывается со своим мужем, хочет и не может выдать его и, должно быть, с отчаянием читает его многословные излияния, смесь полупризнаний с пошлой похвальбой:
«Ошибка моя, легкомыслие мое было совершено 17 лет назад, когда я тебя еще не знал. Это было позорное из легкомыслия действие в ранней молодости… Дальше не было позора ни на йоту, была чистка от этого позора, была любовь и преданность делу до самозабвения своих интересов и своей судьбы…» (письмо от 14 июня)[312].
Искренен Азеф, видимо, в своем стремлении помочь семье деньгами, которых у него много. Но этих денег — полицейских и прикарманенных из кассы Боевой организации — Любовь Григорьевна не возьмет. А какие у него еще есть? Азеф в свое время, будучи честным инженером, к удивлению жены, застраховал на шесть тысяч рублей свою жизнь.
«8 лет я платил и уплатил около 2160 руб. Полис находится у тебя. Я пишу обществу письмо, в котором прошу сообщить, сколько они могут уплатить мне сейчас, если прекращу страхование. Это письмо я посылаю тебе, ты наклей марку и отправь. Ответ получишь ты, тогда ты мне передашь его, я тогда напишу им, чтобы они деньги переслали тебе и ты им пошлешь полис. Это деньги для детей. Будет немного, вероятно, 1500 рублей…»[313]
Следующее дошедшее до нас письмо относится уже к декабрю 1910 года. Жена переехала, и Азеф с трудом узнал ее новый адрес.
Сначала — мелодраматические излияния в прежнем духе.
«Доказывать, что девять десятых или еще больше того, что обо мне рассказывали, неправда, я не в силах… Конечно, я не тот, каким меня изображают — я остался и есть тот же Евгений, которого ты знала 14 лет и которого, может быть, любила…»
А дальше — к делу. И оно неожиданное.
«Главная цель моего письма — устроить так, чтобы мне дали возможность явиться на суд перед прежними товарищами. Я понимаю это так. Мне дается возможность оправдаться от всей лжи, которая на меня возведена. Все, что мной было сделано, должно быть отделено от выдуманного. Моя честь, насколько она загрязнена неправдой, восстановлена и очищена. Я же со своей стороны совершенно подчиняюсь решению, которое вынесет суд мне, вплоть до смертной казни. Мне только важно одно — чтобы суд состоял из товарищей, которые меня знали. Желательно твое присутствие на суде — не в качестве судьи, а человека, мнение которого обо мне дороже всего и который передаст воспоминания обо мне моим несчастным детям»[314].
Что бы все это значило? Человек скрывается, живет под чужим именем, живет приятно, весело, с любимой женщиной, про все ужасы своего прежнего существования забывает, слушает «Цыганскую любовь», играет в преферанс — и зачем-то нарывается, обращается к «прежним товарищам» и требует суда над собой. Что это за трюк?
Ведь он остался и есть тот же Евгений, и веры ему нет.
Был еще один эпизод, который описывает Николаевский. Якобы как-то летом (какого года?) герр и фрау Неймайер остановились в Париже. Для Азефа это был весьма рискованный шаг: бывшие товарищи могли встретить его на улице и узнать. И вот Азеф явился без предупреждения к Любови Григорьевне, «желая передать некоторую сумму денег». «Растерявшаяся вначале жена оправилась и хотела стрелять в Азефа из пистолета»[315]. Пришлось ретироваться. В тот же день супруги Неймайер спешно покинули Париж.
ПЕТР АРКАДЬЕВИЧ И АЛЕКСЕЙ АЛЕКСАНДРОВИЧ
Если разоблачение Азефа было ударом по ПСР и близким к ней кругам, то и правительству пришлось очень несладко.
Загорелась земля под Столыпиным — покровителем Герасимова, покровителем Азефа. Премьер стал действовать решительно, опережая ход событий.
Прежде всего, он доложил императору о «предательстве» Лопухина. Видимо, Николай II впервые услышал имя Азефа. Между прочим, узнал он и о том, что год назад в Ревеле этот агент предотвратил покушение на его жизнь. Николай не любил евреев, но умел быть благодарным. Он распорядился примерно наказать бывшего чиновника, поставившего под удар верного царского слугу.
18 января бывший директор Департамента полиции был арестован.
Тем временем левоцентристская парламентская оппозиция (кадеты и эсдеки[316]) воспользовалась ситуацией.
3 февраля Партия народной свободы внесла в Думе проект запроса министру внутренних дел:
«Известно ли министру внутренних дел об участии Азефа в организации и в совершении ряда террористических актов и какие намерен он принять меры к прекращению со стороны правительственных агентов руководительства террористическими актами и участия в их свершении? Настоящий запрос следует признать спешным»[317].
Второй запрос внесли социал-демократы. Он был еще радикальнее. Эсдеки прямо приписывали Департаменту полиции убийства Богдановича, Плеве и великого князя Сергея Александровича. Комиссия во главе с графом В. А. Бобринским (фракция «умеренно-правых») рекомендовала кадетский запрос подать, а социал-демократический отклонить.
11 февраля состоялись прения. В зале находились представители правительства и сам премьер.
В защиту своего запроса выступил эсдек Иван Петрович Покровский.
Вот лишь одна цитата из его пространной речи:
«…Правительство проводит провокацию как средство, но провокация превращается агентами правительства в самоцель. Охранники пользуются провокацией в своекорыстных, материальных или служебных целях. Если вознаграждают за всякий розыск, если получают денежные награды и повышения по службе, если трудно обнаружить реальную революционную деятельность, остается, и при свободе действий так легко, организовать это за свой счет. И вот мы видим, что охранники ставят типографии, допускают транзит литературы, транзит оружия и сами участвуют в этом… Граф Бобринский, желая довести до абсурда наш вывод, говорит: „Что же, по-вашему, получается, что Столыпин сам организует на себя покушение? Да, скажем мы“ (смех справа)»[318].
В этих рассуждениях было много полемических преувеличений, но по сути Покровский был прав: разве Столыпин не санкционировал подготовку фиктивного покушения на себя летом 1906 года?
Можно было не верить утверждениям эсеров об активной террористической деятельности Азефа. Власти объявили их ложью. Но, резонно спрашивал эсдек, зачем бы ПСР врать? «Ведь для них не составляет приятного удовольствия распространение того, что в их партии играл видную роль агент правительства»[319]. Бобринский мог возразить только то, что Государственная дума вообще не должна рассматривать «документы, исходящие от цареубийц».