В этих условиях Екатерине ничего не оставалось иного, как пристально и с напряженным вниманием наблюдать за событиями в Париже, выражая то радость, то огорчение происходившим. Объяснялось это несовершенством связи тех времен, когда в один и тот же день на столе императрицы лежали депеши с разноречивыми описаниями и оценками происходивших событий.
Отношение императрицы к революции отражают два важнейших и дополняющих друг друга источника: Дневник А. В. Храповицкого и письма императрицы к Гримму. Дневник Храповицкого скупо, но систематически регистрировал поведение императрицы после получения каких-либо новостей из Парижа, то есть внешнюю сторону ее поведения. Письма Екатерины, напротив, эмоциональны, они раскрывают ее внутренний мир, переживания. Оба источника позволяют составить хронику событий и увидеть накал страстей по их поводу.
26 августа 1790 года Храповицкий сделал запись о повелении русскому послу во Франции И. М. Симолину объявить всем находящимся в Париже русским «о скорейшем возвращении в отечество». Поводом для этого указа послужило вступление сына графа А. С. Строганова и его учителя в Якобинский клуб. Тем самым императрица намеревалась локализовать события во Франции и предотвратить проникновение революционных идей в Россию и возможность участия в революции русских людей.
22 июня 1791 года императрице доставило радость полученное из Берлина известие о выезде короля и его семьи из Парижа в сопровождении восьми тысяч дворян. К вечеру того же дня выяснилось, что король совершил не торжественный выезд в сопровождении многочисленного эскорта, а бегство под чужим именем и отнюдь не в королевской экипировке. Вместе с семьей он был схвачен и возвращен в Париж.
4 июля Екатерина получила подтверждение печального факта: «Король французский действительно пойман. У королевы найден паспорт на чужое имя»[272].
Во время двух войн России и в первый год после заключения Верельского мира императрице дано было выражать гнев, негодование, эмоциональный настрой, приклеивая самые непристойные ярлыки: французскую революцию она называла «гидрой о тысячах двухстах головах», Париж — «вертепом разбойников», участников революции — «канальями». Не скупилась императрица и на призывы к дружным действиям контрреволюционных сил внутри Франции и за ее пределами, убеждая монархические режимы, сколь велика опасность распространения революционной заразы.
«Мы не должны предать, — записал секретарь Екатерины ее рассуждения, — добродетельного короля в жертву варварам. Ослабление монархической власти во Франции подвергает опасности все другие монархии. Европа скоро погрузится в варварство, если не поспешить ее от оного предохранить. С моей стороны я готова воспрепятствовать всеми моими силами. Пора действовать и приняться за оружие для устрашения сил беснующихся. Благочестие к сему возбуждает, религия повелевает, человечество призывает, а с ними драгоценные и священные права сего требуют».
Соответствующие обстановке внушения императрица делала и французским дворянам. 27 марта 1791 года она писала Гримму: «Когда мне случается видеть французов, я всем им проповедую объединение в одном духе: в духе полнейшей верности королю и монархии, жить и умереть для их защиты и потом отсылаю их, говоря: „Я буду другом и опорой всякому, кто будет держаться такого образа жизни“»[273].
Быть может, императрица воздерживалась от решительных действий отчасти и потому, что была убеждена в способности французской контрреволюции восстановить порядок собственными силами. «Мне кажется, — делилась она своими мыслями с Гриммом, — что главная сумятица прошла и что после некоторых судорожных движений, которые будут еще в этом году, все войдет в свою колею». Спустя месяц императрица вновь демонстрирует свое непонимание происходившего во Франции: «Франция одержима теперь душевной болезнью, но вследствие легкомыслия французов эта болезнь у них пройдет скорее, чем у всякого другого народа»[274].
Болезнь, однако, не только не проходила, но изо дня в день обострялась. Императрица убедилась, что обращения к дворянам с призывами о соблюдении чести и долга, осуждения варварства восставших делу не помогут, и возложила на себя миссию организатора вторжения монархических сил во Францию.
О первых реальных шагах по сколачиванию антифранцузской коалиции можно судить по записи Храповицкого под 14 сентября 1791 года. В этот день он снимал копию с письма Екатерины к принцу Нассау, в котором та извещала принца о заключении союза Пруссии и Австрии с целью интервенции во Францию для подавления революции. Ясский мир еще не был заключен, и Екатерина обещала не участие в походе, но только денежную помощь, причем специально оговорила, «чтобы принцы и король с фамилией были согласны и имели основательные правила и в деле не плошали»[275]. Иными словами, императрица обусловила свою помощь прекращением раздоров в королевской семье, а также дружными и эффективными действиями сил, противостоявших революции.
Не удовлетворившись участием в союзе Австрии и Пруссии, Екатерина стремилась вовлечь в него и Швецию. Преодолев неприязнь к Густаву III, которого она считала человеком легкомысленным и ненадежным, императрица решила лично сочинить к нему пространное послание на 13 страницах, в котором убеждала короля отреагировать на принятую Национальным собранием конституцию, подписанную Людовиком XVI, а также организовать дипломатическую блокаду мятежной страны — «под видом отпуска отозвать министров из Парижа». При этом Екатерина предлагала королю воздерживаться от немедленных действий, «обождать до весны, ожидая, что покажут обстоятельства и на что решатся другие державы»[276].
Планам Екатерины не суждено было осуществиться: коалиция, не успев возникнуть и разработать план действий, распалась. Почти одновременно отправились в лучший из миров два монарха: австрийский император Леопольд II, которого, по слухам, отравили, и шведский король Густав III, ставший жертвой террористической акции. «Перед вечером приехал, — читаем в Дневнике Храповицкого под 13 марта 1792 года, — с известием, что в маскараде 5 марта нашего стиля застрелили короля шведского, Густава III, но он еще жив». Через две недели получена обнадеживающая депеша — «шведский король вышел из опасности». Прошло еще две недели, и 18 марта пришло уведомление о смерти короля без указания ее причины. Наконец 7 апреля императрица получила известие об обстоятельствах смерти: по вскрытии тела нашли пулю, гвозди и дробь[277].
Известие не на шутку встревожило императрицу. 4 апреля она писала Гримму: «…Я боюсь одуреть от всех потрясающих нервы событий, каковы, например, неожиданная смерть императора, убийство короля шведского, развязка событий, ежедневно ожидаемая во Франции, да еще бедная королева португальская вздумала сойти с ума». В следующем послании, от 14 апреля, Екатерина извещала Гримма о готовившемся лично на нее покушении: «Якобинцы печатают и объявляют на все страны, что собираются убить меня и поспешили отправить с этой целью трех или четырех человек, которых приметы мне отовсюду присылают»[278]. Были приняты ответные меры: разослали указ, извещавший о якобы прибывшем через Кенигсберг французе «с злым умыслом на здравие ее величества». Предписывалось усилить контроль за приезжающими в Россию, а также бдительнее охранять резиденцию императрицы.
Террористический акт, конечно же, потряс императрицу, посеял в ней страх за свою судьбу. Но где-то в тайниках души она не то чтобы радовалась гибели шведского короля, но расценивала эту гибель как предлог для развала коалиции, для ее освобождения от обязательства раскошеливаться и отправлять войска во Францию. Первоочередным Екатерина считала польский вопрос, лишь после решения которого она намеревалась вплотную заняться революционной Францией[279].