Литмир - Электронная Библиотека

В ноябре земля замерзла, выпал снег, картошку мы так и не успели довыкопать — нас отпустили домой.

Второй раз за продуктами из Рыбинска приехал Ройне. Билетов на поезд не продавали, а если бы даже и продавали, все равно он бы не мог купить — денег у него не было. Он ехал на подножке и на крыше вагона. Домой он пришел с отмороженными ушами: шпана стащила с него шапку. Мне пришлось сходить в Карабзино и взять дедушкину шапку для него — все равно она ему уже не понадобится.

С вечера положили в рюкзак Ройне картошку, крупу, жир и хлеб. Старшая тетя все повторяла:

— Хорошо, что он такой большой и сильный, не всякий к нему полезет.

— Причем здесь «сильный» — их много, он один. Лучше б не ездить, был бы дома, кто знает… — плакала бабушка.

На следующее утро бабушка, помогая надеть Ройне лямки рюкзака на плечи, плакала в голос, повторяя: «Jumala, auia…» [38]. Но Ройне спокойно сказал ей «до свиданья» и вышел, а бабушка зашептала молитву. Я тоже помолилась за Ройне, хотя с лета уже не молилась.

Бледно-оранжевый свет утреннего солнца осветил заиндевевшее окно на нашей кухне. Я слезла с печки. Бабушка полила мне теплой воды над тазом. Я умылась и села за стол. Она достала ухватом чугунок с пшенной кашей, налила кружку парного молока.

Я поела, взяла портфель и вышла на улицу. От мороза все трещало и скрипело. За околицей меня нагнали Щурка Бармина и Машка Киселева. По литературе нам задали стихотворение Пушкина «Мороз и солнце». Я не успела его толком выучить и теперь шла и шептала. Шурка с Машкой тоже шептали, спрашивали друг у друга. Навстречу нам по дороге шел обоз с госпоставками в Кесову гору. При виде обоза мы всегда шарахались в снег — парни-обозники плетками настегают. В то утро было очень морозно, нам показалось, что не захочется им вылезать из-за нас из своих тулупов, но один все же выскочил — мы бросились в глубокий рыхлый снег, он хлестал нас по спинам, было не очень больно, он хохотал хриплым простуженным голосом.

Через дорогу проскочила лиса. На белом искрящемся снегу в оранжевых лучах солнца она казалась огненно-красной.

Я снова забормотала:

Великолепными коврами,

Блестя на солнце, снег лежит;

Прозрачный лес один чернеет,

И ель сквозь иней зеленеет,

И речка подо льдом блестит.

Пролетела сорока. Крылом задела натянутые, как струны, провода на телеграфных столбах. Закружился и засверкал, медленно падая на землю иней. Машка вскрикнула:

— Шур, у тебя щека побелела!

Шура растерла щеку снегом, натянула на нее платок, заохала. Мы пошли быстрее.

Чернила не оттаивали весь день, чтобы перо обмакнулось, надо было долго дуть. Пальцы мерзли, на них тоже надо было подуть, но ноги так мерзли, что ни о чем больше думать было невозможно. На перемене в такие морозные дни мы собирались вокруг круглой печки, снимали валенок с ноги, поворачивались спинами к печке, подгибали ногу в колене и грели по очереди подошву, стоя то на одной, то на другой ноге.

Скоро наступит 1947-й год — у моих родителей кончатся сроки. Папу взяли на десять лет, а маму — на семь. Мамин срок кончится весной, а у отца в ноябре. Тети говорят: может, это и неправда, что их нет в живых, может, мое письмо никуда дальше кесовогородского МВД и не пошло? Может, они сами нас найдут, когда освободятся…

Вдруг выйдет только папа? Я его забыла. Если бы он даже и не изменился, я, наверное, все равно бы не узнала его. А как с нами жить? Как мы теперь живем? Он другой. Отец носил черный костюм с жилеткой, из кармана висела толстая серебряная цепочка, на которой висели большие серебряные часы, зимой он надевал шубу хорьковом меху, ту, в которой тетя ездила за водкой в Калязин. Она лежит у нас в ящике, тетя посыпает ее нафталином, чтобы моль ее не попортила. Маму я бы узнала. Я помню ее: она ходила чуть наклонившись вперед, всегда куда-то торопилась, у нее была тонкая длинная шея с глубокой ямочкой между торчащими ключицами, крепко сжатые посиневшие губы и худые с длинными пальцами руки, волосы, уложенные узлом сзади… А мы выросли… Она нас тоже не узнала бы…

В Рождество к нам пришла Альма Матвеевна. Бабушка испекла большую ватрушку, мы пили кипяток вприкуску с сушеной сахарной свеклой, на столе горела коптилка. Альма Матвеевна рассказывала, что в их деревню вернулась баба из раскулаченных, которая говорила ей, что видела в Сибири человека, который вышел лагеря — тот сказал ей — никто оттуда не вернется. Потом Альма Матвеевна говорила о «черных людях», которые работают на лесоповале и в рудниках, там мрут, как мухи — их сотни тысяч и все новых привозят. Бабушка вытирала глаза уголком головного платка, а у меня перед глазами всплыл тот человек, который тогда весной в Виркино съел нашу дохлую собаку, его скрюченные черные с длинными ногтями пальцы дергались, будто он в сильный мороз отдергивал их от железа… А глаза его были остекленевшие, как у покойника. Его потом нашли мертвым на ковшовской дороге, в его саночках были куски вареной собачины.

— А как же тот вышел? — спросила старшая тетя.

— Кто? — спросила Альма Матвеевна.

— Да тот, кто рассказал…

— Не знаю, может, он уголовником был…

Утром пришла тетя Лиза из Карабзина, она принесла письмо от дяди Антти, он писал, что его отпускают с автозавода, и что он получил удостоверение личности с тридцать восьмой статьей, но что эта статья точно значит, он не знает — нашим всем дают такие паспорта, писал он. К нам он не приедет, а поедет в Эстонию, он хочет, чтобы тетя Айно взяла дедушку. Они должны вначале устроиться, к тому же ехать придется зайцем — билетов не продают…

Мы каждый день говорили об Эстонии и решили: пусть вначале они устроятся…

Опять приснился тот же сон. Будто я вошла к маме в тюремную камеру, она молча сидела на облезлом голубом табурете посередине камеры. Я открыла дверь, она посмотрела на меня, и все исчезло.

Из школы в тот день я всю дорогу бежала, казалось, мама дома.

Я с силой распахнула тяжелую дверь, бабушка испуганно вскрикнула:

— Что с тобой?

— Ничего, торопилась.

Вдруг бабушка резко повернулась ко мне:

— Добегалась, водишь своих подружек по всему дому…

Я бросила портфель в угол, повесила на крючок пальто. У бабушки были заплаканные глаза и злое лицо. Она тяжело топталась по скрипучим половицам около печки. Взяла ухват, достала чугунок с грибным супом, налила мне в миску, наклонилась, достала из шкафчика горшочек со сметаной, подтолкнула его ко мне, села у печки и начала меня ругать за то, что я водила к нам на чердак Вальку Лазареву. Будто она увидела там у нас замороженную коровью ногу. Оказалось, ночью кто-то залез к нам на чердак и стащил мясо. Бабушка кричала, что это я виновата, здесь никто ничего не должен видеть — все стащат, наверное, Лазаревы и стащили…

— Тетка твоя тоже сдурела, в сельсовет помчалась.

Вернулась тетя и сообщила, что председатель сельсовета звонил в район, в милицию и что оттуда милиционера с собакой обещали прислать. Бабушка махнула рукой.

Милиционера мы так и не дождались, а тети в тот вечер решили во что бы то ни стало, как только кончится учебный год, выбраться отсюда в Эстонию.

Хотя мы решили уехать в Эстонию, все же раскопали грядки и посадили овощи, а для картошки мы подняли дерн за забором возле школы. Нам председатель колхоза разрешил. Он хотел, чтобы мы не уехали.

«Надо, чтобы материальный интерес был, тогда люди не будут разбегаться». Но он это говорил не про нас. Еще осенью Вали Дубиной сестра — Шура и Наташка Подколодина в Ленинград на стройку уехали, говорят, будто кто-то из девок еще собирается куда-то завербоваться.

50
{"b":"551940","o":1}